– Я только что растоптал его скрипку, чтобы наконец неопровержимо доказать ему превосходство живописи над музыкой.
Мой ответ был встречен в безмолвии, сопровождаемый неясным шепотом и смешками. Возмущенный профессор спросил:
– Но как ты доказал это?
– Ботинками.
На сей раз вокруг нас раздался шум. Профессор жестом восстановил тишину и сказал почти с отеческим упреком:
– Это ничего не доказывает и не имеет никакого смысла.
– Мне отлично известно, – отчеканил я каждый слог, – что это не имеет смысла для большинства моих товарищей и даже для большинства профессоров, зато могу вас уверить, что мои ботинки так не думают(Всю жизнь меня беспокоили ботинки. Я дошел в своих сюрреалистических и эстетических поисках до того, что сделал из них какое-то божество. В 1936 году я даже надел их на голову. Эльза Скиапарелли сделала такую шляпу, а г-н Деизи Феллоу обновил ее в Венеции. Ботинок – самый реалистически мужественный предмет, по контрасту с музыкальными инструментами, которые я всегда изображаю изломанными и одрябшими. Одна из моих последних картин – пара ботинок, которые я выписал с такой же любовью и так же предметпо, как Рафаэль свою Мадонну).
Все вокруг опять беспокойно стихли, все ожидали выволочки за мою наглость, но профессор, внезапно задумавшись, лишь нетерпеливо махнул рукой, давая, таким образом, понять, к всеобщему удивлению и разочарованию, что считает инцидент исчерпанным, по крайней мере, сейчас.
С этого дня у меня появился ореол дерзости, который последующие события превратили в настоящую легенду. Ни один из моих соучеников никогда бы не осмелился отвечать профессору с таким апломбом, как я. Все сошлись на том, что моя самоуверенность лишила собеседника дара речи. Дерзость вовремя поправила мою репутацию, несколько подорванную моими безумными обменными операциями и другими чудачествами. Я стал предметом дискуссий. Сумашедший он или нет? Может, он чокнутый только наполовину? Необыкновенный он или ненормальный? Необыкновенным считали меня профессора рисования, каллиграфии и психологии. Зато математик утверждал, что мои способности намного ниже средних.
Теперь все, что происходило аномального и феноменального, автоматически приписывалось мне. Чем больше я был «один» и «сам по себе», тем больше привлекал внимание. Мне удалось буквально выставить напоказ свое одиночество, и я гордился им, как гордятся наставником, увешанным медалями, как будто это твоя собственная заслуга.
Когда из кабинета естественной истории исчез череп скелета, в этом заподозрили меня и чуть не сломали мою парту, чтобы посмотреть, не прячу ли я его там. Как плохо они меня знали! Я так боялся и боюсь скелетов, что ни за что в мире не дотронулся бы до него. На другой день после пропажи обнаружился «виновник» – это был профессор, который взял череп домой для работы.
Как-то утром, после нескольких дней отсутствия из-за моей обычной ангины, я направлялся в коллеж и вдруг заметил группу возбужденно орущих студентов. Накануне в газетах были опубликованы политические информации, угрожавшие каталонскому сепаратизму. В знак протеста студенты сжигали испанский флаг. Когда я подошел ближе, люди растерянно разбежались во все стороны. Думая, что бы могло быть причиной этого, я один стоял, рассматривая дымящиеся остатки флага. Убежавшие смотрели на меня издали со страхом и восхищением, а я не понимал, почему. Я не заметил, как солдаты, случайно проходившие мимо и оказавшиеся тут, принялись выискивать виновных в антипатриотическом кощунстве. Мне пришлось несколько раз объяснять, что я оказался здесь по чистой случайности. Но все был напрасно, меня схватили и повели в трибунал, который оправдал меня только из-за молодости. И все же продолжались пересуды и лишь увеличивали мою славу: говорили, что, не убоявшись солдат, я дал пример революционной стойкости и великолепного хладнокровия.
Я отпустил волосы, как у девушки, и часто разглядывал себя в зеркале, принимая позу и меланхолический взгляд, как на рафаэлевском автопортрете. С нетерпением я ждал, когда же появится первый пушок на лице, чтобы начать бриться или всё же оставить бакенбарды. Мне надо было превратить свою голову в шедевр, найти свой образ. Нередко, рискуя быть застигнутым, я входил в комнату матери, чтобы стащить у нее немного пудры или подкрасить карандашом ресницы. На улице я покусывал губы, чтобы они казались розовее. Мне льстили взгляды прохожих, которые, встретив меня, шептали:
– Смотрите, сын нотариуса Дали. Это он сжег флаг.
Между тем события, превратившие меня в невольного героя, внушали мне глубокое отвращение. Во-первых, слишком многие из моих товарищей симпатизировали им, во-вторых, мне, жаждавшему величия, приступы местного патриотизма казались смешными. Я чувствовал себя анархистом, хотя и очень личного, антисентиментального толка. Анархия представлялась мне королевством, в котором я высший владыка и абсолютный монарх. Я сочинил множество гимнов во славу анархической монархии.
Все мои соученики знали мои песни и тщетно пытались подражать им. Влияние, которым я пользовался благодаря гимнам, понемногу наводило на мысль об иных «занятиях». Воздерживаясь от одиноких удовольствий, практикуемых обычно мальчиками моего возраста, я ловил обрывки бесед, полные намеков, которые, несмотря на все старания, я так и не мог понять. Сгорая от стыда и опасаясь обнаружить свое невежество, я никогда не осмеливался спросить, как делать «это». Как-то я пришел к выводу, что «это» можно делать и одному, но ведь «это» могло быть взаимной операцией двух или нескольких человек, надо было поскорее разузнать, так ли это. Я видел, как удалились два моих приятеля, заметил, как они молча обменялись взглядами, – и это интриговало меня несколько дней. Они скрылись, а вернувшись, показались мне прекрасными, преображенными. Целыми днями я терялся в догадках, поразительно наивных для моего возраста. Я слабовато сдал экзамены за первый год, но ни одного не провалил, чтобы не тратить лето на переэкзаменовки. Летнее время было для меня святыней. Я страстно ждал его. Каникулы падали на Святого Хуана, а я помнил, что издавна проводил этот день в Кадакесе, выбеленном известкой селении на берегу Средиземного моря.
С детства эти места восхищали меня. Я был фанатично к ним привязан, знал наизусть все уголки и закоулки селения, все его бухточки, мысы, высокие скалы. Здесь заложена вся моя сентиментальная и эротическая жизнь, здесь я изучал, как за день мучительно перемещаются тени со скалы к скале, пока не появляется восковая луна. Во время прогулок я оставляю знаки (чаще всего маслину высоко на пробковой коре) – точь-в-точь на том месте, куда попадает последний луч солнца. Потом я бегу к ближайшему колодцу и утоляю жажду, неотрывно глядя на маслину, которая в определенный момент сверкает как драгоценный камень. Я пью прохладную воду, и это один из элементов странного обряда. Затем я засовываю маслину себе в ноздрю. Бегая, я ощущаю, что маслина мешает моему учащенному дыханию, и вытаскиваю ее. Теперь остается только помыть ее и положить в рот, чувствуя вкус прогорклого масла.
Я больше всего любил этот пейзаж. Мне, так хорошо знакомому с тобой, Сальвадор, ведомо, что ты не мог бы так любить пейзаж Кадакеса, не будь он самым прекрасным в мире, ибо он поистине прекраснейший. Не так ли?
На человеческом лице есть только один нос, а не сотня носов, которые росли бы во всех направлениях. Так же уникален на земном шаре возникший в результате чудесных и неясных обстоятельств пейзаж на берегу Средиземного моря, подобного которому нет больше нигде. Любопытно, что самый красивый, самый одухотворенный, самый исключительный из всех пейзажей располагается по счастливой случайности в окресностях Кадакеса. Вот оно, точное место, где с самого нежного возраста Сальвадор Дали раз в году проходит эстетические летние курсы. Красота и преимущество Кадакеса кроются в его структуре. Каждый холм, каждая скала будто нарисованы самим Леонардо. Что есть еще, кроме структуры? Растительность скудна, мелкие оливковые деревца покрывают своими золотыми волосами задумчивые лбы холмов с полустертыми морщинами тропинок. Со склонов исчезли виноградники, истребленные филлоксерой. Но пустынность только обнажает структуру побережья. Террасы от старых виноградников, подобия геодезических линий, образуют бесформенные ступени, по которым горы величественно спускаются к морю. Как огромные палладины или персонажи Рафаэля, с вершинами, полными ностальгии по вакханкам, безмолвно смеясь, сходят по ступеням цвести у самого берега. На этой неплодородной и одинокой земле с жалкими буграми и сегодня высятся еще огромные обнаженные ноги светлого ароматного призрака, который воплощает и олицетворяет всю кровь утраченных античных вин.