– Извините, но мне перед дорогой нужно полить маслины (эвфемизм вместо «мне нужно помочиться).

Он скрылся в кафе и вскоре вернулся, одной рукой застегивая ширинку, а другой утирая подбородок после стакана анисовой. Отскочил пинг-понговый шарик, наш шофер подобрал его и, обменявшись с одним из игроков неловкими ударами, вернулся к нам.

– Надо торопиться, – сказал он. – По радио сообщили, что в Кампанисе провозгласили Каталонскую республику и на улицах Барселоны уже сражаются.

Оркестр под тентом завел «Голубой Дунай» в третий раз. Все вокруг казалось спокойным и привычным, кроме вооруженной группы людей, которые стояли рядом с нашим автомобилем и громко, чтобы мы их слышали, обсуждали вопрос, стоит нас расстреливать или нет. Во всяком случае, они сочли вызывающим качество наших с Гала чемоданов. Но наш шофер, устав дожидаться решения, разразился такими проклятиями, что они уважительно удалились.

На другой день мы проснулись в маленьком отеле приграничного вокзала Сербер во Франции. Газеты извещали, что мятеж подавлен, а его предводители убиты или взяты в плен. Каталонская республика продержалась всего несколько часов. Мы только что пережили историческую ночь 6 октября – и с тех пор я представляю историческую ночь не иначе как нелепую, когда вас могут расстрелять из-за одного «да» или «нет», когда играют в пинг-понг и кабацкий оркестр наяривает «Голубой Дунай». Далмо написал нам в Париж, что наш шофер, возвращаясь, был убит пулеметной очередью в окрестностях Барселоны.

У меня решительно не было исторической жилки, исторического духа. Чем дальше развивались события, тем больше я чувствовал себя аполитичным противником Истории. Я был впереди и слишком позади, но никак не современником игроков в пинг-понг. Меня преследовало предчувствие гражданской войны. Вернувшись, я написал картину под названием «Предчувствие гражданской войны», в которой изобразил огромное человеческое тело, с множеством рук и ног, душащих друг друга в бреду.

Первое известие о гражданской войне застигло меня в Лондоне на ужине в «Савойе». Я заказал крутые яйца, напомнившие мне шарики пинг-понга в деревушке на побережье. Игроки и их шарики не переставали занимать меня. Я сказал моему соседу Игорю Марковичу: сколь плачевно было бы играть в пинг-понг крутыми яйцами, даже хуже, нежели играть в теннис мертвыми птицами. Яйца мне отомстили: они скрипели на зубах, будто были приправлены песком. Повар «Савойи» был ни при чем. Это африканский песок мятежной Испании взметнулся у меня во рту. Было лишь одно средство избавиться от него – залить его шампанским!

Однако я не выпил ни капли. У меня начался период строгости и аскетизма, которому предстояло стать доминантой в моем стиле, моем разуме и моей неуравновешенной жизни. Пламя Испании озарит драму эстетического Возрождения. Она станет жертвой послевоенной Европы, терзаемой идейными драмами, нравственными и художественными невзгодами. Испанские анархисты бросались в огонь под стягом: «Viva la muerte!» – «Да здравствует смерть!», тогда как их противники держались традиционного флага, на котором нужно было только изобразить две буквы: FE(Вера.). С первого взгляда из середины испанского трупа бросался в глаза наполовину изъеденный паразитами и идейными червями иберийский член в эрекции, огромный, как собор, наполненный белыми динамитом ненависти, происходящей от непрерывных закапываний и откапываний. Зарыть и отрыть! Чтобы снова зарыть и отрыть!

Таким было плотское желание гражданской войны в нетерпеливой Испании. Предстояло увидеть, как она станет страдать, заставит страдать, закапывать и откапывать, убивать и вызывать сострадание. Надо было грызть землю, чтобы отрыть традицию и все клады, спрятанные в недрах страны. Отрывая любовников Теруэля, воскрешали бы плоть, и любили бы, убивая друг друга. Однажды ополченец войдет в кафе, неся мощи монахини XII века. Он не захочет бросить их и унесет с собой в окопы. Один из моих старых друзей видел отрытое тело Гауди – его обвязали веревкой за шею и волочили по барселонским улицам, притом, добавлял мой друг, тело издавало довольно приятный запах и хорошо сохранилось, хотя, тем не менее, попало в печальную переделку. В этом, в сущности, нет ничего удивительного: ведь Гауди был мертв уже двадцать лет. В Виче солдаты полдня играли головой архиепископа…

Из растерзанной Испании исходил запах дыма, сожженного мяса кюре, разодранной разумной плоти, смешиваясь с крепким запахом пота толпы, развращенной самой собой и Смертью. Анархисты переживали мечту, в которую они никогда бы не поверили. Они входили в контору нотариуса и испражнялись на стол. Во многих селениях установили анархический коммунизм и сожгли банковские счета.

Гражданская война не изменила ни хода моих мыслей, ни состояния духа. Она лишь вбила в меня еще сильнее страх любой революции. Мне не хотелось быть и «реакционером», ибо я реагировал иначе, чем инертная масса. Мне хотелось оставаться Дали. Вокруг завывала гиена общественного мнения и требовала, чтобы я высказался: гитлерист я или сталинист? Нет, тысячу раз нет, я был далинистом и ничем кроме далиниста. До самой смерти! Я не верил ни в какую революцию. Я верил лишь в высочайшую традицию. Если революция зачем-то нужна, то лишь для того, чтобы после ее конвульсий заново обрести утраченные элементы традиции. Нужно было пройти через гражданскую войну, чтобы вновь обрести католическую традицию, свойственную Испании. Все сражались отважно, воодушевленные Верой, – и атеисты, и верующие, и святые, и преступники, и отрыватели, и зарыватели, и палачи, и мученики. Ибо все они были испанцами, этой расой аристократов среди других народов(Лишь одни профессиональные политики были выше всего. Предав самих себя, они предали и дело демократии. С самого начала они стали рабами революции, и их слабость и малодушие служили лишь тому, чтобы придать преступлениям видимость законности в глазах международных правозащитников, нередко крайне наивных.).

В самом начале войны мой большой друг поэт «la mala muerte» Федерико Гарсиа Лорка погиб, расстрелянный в оккупированной франкистами Гранаде. Красные тут же жадно ухватились за это ужасное событие, чтобы использовать его в спекулятивных целях. Какой позор! Лорка, потрясающий поэт, был самым аполитичным на земле. Он погиб – и это символично – как искупительная жертва революционной неразберихи. Эти три года убивали не из-за идей. Убивали по личным причинам – по причинам личности. Как и я, Лорка был известен всем и каждому, и этого было достаточно, чтобы любой испанец расстрелял его раньше всех остальных.

Его смерть и отзвуки гражданской войны, докатившиеся до Парижа, заставили меня на время уехать из Франции. Я уехал в Италию, и пока моя партия расспрашивала о смерти и разрушениях, я вопрошал сфинкса грядущего, сфинкса Возрождения.

Мое путешествие в Италию было нелепо расценено в моем кругу как пример легкомыслия. Лишь несколько ближайших друзей догадались, что во время этого путешествия мой дух был занят самыми трудными и решающими битвами. Я бродил по Риму с книгой Стендаля в руке, возмущаясь вместе со Стендалем той заурядностью современного Рима, в какую выродился город Цезаря. Урбанистичекие потребности нового города уничтожали святой миф Рима всех времен, живого и естественного. Недавно открыли длинный современный проспект к Ватикану. И вместо того, чтобы пройти лабиринтом тихих улочек и выйти прямо к его внушительным пропорциям, поражающим сердце, сейчас его можно было увидеть за четверть часа, как будто он был замыслен жалким умишком архитектора международной выставки.

В Риме я провел длительный сезон, приглашенный к поэту Эдварду Джеймсу, рядом с садом, в котором, кажется, Вагнер и был вдохновлен своим «Парсифалем». Я же думал о моем призрачном «Безумном Тристане». Затем я переехал на Римский Форум к лорду Барнерсу, где провел два месяца и написал «Африканские впечатления» – о короткой поездке в Сицилию, которая немного напоминала мне мою Каталонию и Африку. В Риме я вел совершенно не светскую жизнь. Мы с Гала почти все время были одни. Я виделся только с немногими английскими друзьями. В это время по Италии путешествовала Грета Гарбо в сопровождении Леопольда Стоковского, и однажды вечером я встретил ее одну в этрусском музее на вилле папы Джулио. Меня поразила ее неэлегантность, а измятое манто говорило о полном отсутствии кокетства. Мы не были с ней знакомы, и я не поздоровался с ней. Как вдруг она первая так приветливо улыбнулась мне, что я поклонился, а потом продолжил осматривать музей. Едва выйдя оттуда, я заметил, что она следует за мной. Я нарочно прибегнул к двум-трем хитрым уловкам и снова заметил ее в нескольких шагах от себя. Невероятность ситуации показалась мне крайне комичной. Убегать от нее или догонять ее? В это время толпа устремилась к площади Венеции, где произносил речь Муссолини. Окруженные людским водоворотом, мы вскоре не могли двинуться ни вперед, ни назад. Дуче на балконе заканчивал речь, и толпа устроила ему овацию. Меня чрезвычайно удивило, с каким энтузиазмом Гарбо вскидывает руку в фашистском приветствии. Она посмотрела на меня с упреком: почему я не вскидываю руку и не делаю фотографии. Наконец в толпе образовалось место, и она подошла ко мне на расстояние в метр, остановленная цепью пузатых римлян. Гарбо сделала мне знак, значения которого я не понял, вынула открытки и показала их мне в протянутых руках. В этом было что-то ненормальное и страшное. Открытки были с классическими видами Рима. Держа их веером, она показывала их мне одну за другой. И вдруг… Я был потрясен. Среди видов вечного города я заметил порнографический снимок. Затем другой… И вот она уже закрыла пачку элегантным и стыдливым жестом с видом невинного притворства. Невозможно в это поверить! Я пристально посмотрел ей в глаза и все вдруг понял. Грета Гарбо существовала лишь в моем воображении. Я был введен в заблуждение. И даже физическое сходство со звездой было весьма отдаленным. Эта женщина была натурщицей, приятельницей одной из моих моделей. Она слышала от подруги, что я коллекционирую эротические рисунки(В Таормине я приобрел набор прекрасных фотографий, которые развесил по стенам мастерской.). Затем встретив меня в музее и узнав, она решила предложить мне свою коллекцию и последовала за мной.