Я думал, что необходимо, что я обязан сообщить вам, какими испытаниями я доведен был до того состояния, в каком вы нашли меня, когда приехали с моим братом и сестрою в Корнуэльс. И вот причина, почему я вам вручил, как залог и вместе как доверие к одному вам, написанную мной исповедь моего проступка и его печальных последствий. Тогда было выше сил моих пересказать вам все это лично, да и теперь, по истечении стольких лет, мне было бы это слишком тяжело…

Прочитав эту историю грустной поры моей жизни и возвращая мне рукопись, вы убеждали еще при жизни моей напечатать ее. Понимая справедливость причин, вызвавших у вас этот совет, я соглашался с вами в том, что, изменив имена, местность, даты, можно оградить от неприятной огласки реально действовавших лиц, но в то же время объяснял вам, что есть другое препятствие, которое не позволит мне последовать вашему совету. Из сыновьего уважения к отцу при жизни его я не мог напечатать эту рукопись, из которой видно, как враждебно расстался он с родным сыном. Даже в дружеских семейных беседах мы избегали всякого намека на эти печальные происшествия. Если же они были бы напечатаны, хотя бы в форме романа, все-таки, по какому-нибудь непредвиденному случаю, они могут попасться на глаза отцу и вновь расстроить его. Помнится, вы были вполне согласны с моими доводами и дали мне слово, в случае если б я умер раньше отца, не печатать моей рукописи, пока он жив. Согласившись с моим условием, вы предложили мне в свою очередь другое и просили меня тоже обещать вам его выполнение.

Это условие заключалось в следующем: если я переживу отца, то ваши аргументы будут приняты, и, не имея уже причины противиться, я уступаю вашему требованию. Вот в чем состояло мое обещание, и вот при каких обстоятельствах я вам дал его. Надеюсь, что моя память лучше и вернее, чем вы полагали.

Со свойственной вам деликатностью вы ждали полгода после смерти моего отца, чтобы напомнить мне это обещание. И хорошо сделали: у меня было время прочувствовать, как приятно вспомнить, что за все время последних лет его жизни я доставлял отцу все утешения, какими только мог радовать его. Я мог себе сказать, что только неумолимый закон природы был причиною его смерти и что никогда я не подавал ему повода раскаиваться в полном и сердечном нашем примирении с первой минуты моего возвращения в родной дом.

Однако я не ответил еще на ваш вопрос: согласен ли я теперь разрешить напечатать мою историю с условием изменить имена, даты и местность, чтобы только вам с Ральфом и Клэрой было известно, что я написал свою собственную автобиографию? Отвечаю: согласен. Через несколько дней надежный человек вручит вам эту рукопись. Ни брат, ни сестра ничего не находят неприличного в том, чтобы напечатать ее, соблюдая известные условия, и я без колебаний пользуюсь данным позволением. Я не скрыл в рукописи легкомыслия характера Ральфа, но братская любовь и мужественное великодушие, полностью покрывающие это легкмыслие, надеюсь, так же ясно видны в моем рассказе, как и доказываются на деле. Что же касается Клэры, то мне остается только жалеть об одном: все, что сказано о ней, так слабо передает достоинства такой благородной и любящей девушки!

Еще одно затруднение: какое же сделать заключение этой истории, которую я готов послать вам? Следуя принятым условиям, мой роман не имеет настоящего заключения. В самом деле, тут нет другого конца, кроме мира и спокойствия для всех нас, последовавших за огорчениями жизни: для меня спокойствие еще при жизни, для других — спокойствие в могиле, единственное спокойствие, которое чаще всего достается людям. Конечно, эта мирная, естественная развязка не вызовет особого интереса, однако она не лишена достоинства, и дает хороший жизненный урок. Было ли бы уместно, если б только с единственною целью произвести эффект я стал бы сочинять заключение и заканчивать выдумкой то, что началось истиной и так же доведено до конца? Конечно, это было бы некстати, потому что противоречило интересам истины и жизненного опыта.

Все, что оставалось мне добавить после последних строк в моем дневнике, — все это выражено просто, искренне и очень подробно в письмах Уильяма и Мэри Пингель, которые я посылаю вам с рукописью в оригинале. Когда я побывал еще раз в Корнуэльсе с намерением лично поблагодарить доброго рудокопа и его жену за их доброту и оказанные мне услуги, тогда, расспрашивая их о прошлом относительно меня, я узнал, между прочим, что они сохранили письма, которые писали друг другу обо мне во время моей болезни в Т ***. Я просил у них позволения переписать эти документы, которые и могут стать эпилогом к моему рассказу, и, по моему мнению, это будет гораздо лучше, чем всевозможные добавления от автора.

Эти добрые люди откликнулись на мою просьбу, с гордостью представили мне всю свою корреспонденцию со времени их свадьбы как доказательство, что их первая любовь осталась неизменной. Об одном только просили они меня с трогательным простодушием: чтоб я исправил и дополнил их дружеские письма, так чтоб это было приятно для чтения. Конечно, вы имеете лучшее мнение обо мне и согласитесь вместе со мной, что оба письма надо напечатать буквально с прилагаемых копий, списанных с оригинала моей рукой. Язык сердечной доброты имеет свое красноречие, которому искусство может подражать, но никогда не может превзойти его.

Теперь, предоставив вам возможность довести мою историю до дней моего возвращения под семейный кров, мне остается еще сказать вам несколько слов для окончательной подготовки этой рукописи к печати. Даже и в настоящее время я не в силах ее перечитывать и исправлять. Предоставляю вам право делать необходимые поправки, но с условием: ничего не надо изменять, ни смягчать, ни выбрасывать в тех местах, где я описывал события или изображал характер. Я очень хорошо знаю, что большинство читателей непременно хочет видеть не правдоподобность даже в истине. Напечатанному не верят, пока сами не испытают подобного же. Вот по этой самой причине я намерен твердо стоять на своем, не делая уступок преднамеренному недоверию. Все, что я написал, — это сущая истина и должна появиться в свет истиной без всяких исправлений. Пускай мой слог подвергается литературной обработке, какую вам угодно сделать, но характеры и события, списанные с действительности, должны оставаться реальными.

Мало интереса для большинства читателей представляет рассказ о людях, переживших время моего повествования. Человек, с которым я имел такое неприятное столкновение в жизни, описанный мной под именем Шервина, кажется, и теперь еще жив. Он уехал во Францию вскоре после описанных мной событий. Его главный приказчик ввел новую систему торговли в его обороты. Оставшись один, Шервин вынужден был сам принимать решения. Он хотел было продолжать свои дела по проложенному пути и тем ускорил свое разорение. Его дела запутались, наступил коммерческий кризис. Шервин не в силах был выдержать его и объявил себя банкротом, бесчестным образом утаив часть своего состояния. Несколько лет тому назад мне случилось слышать, что он хвастался англичанам, живущим в одном с ним городе, тем, что он несправедливо пострадал от жестоких семейных неприятностей и сумел перенести свое несчастье с примерным самоотвержением и покорностью к Промыслу…

Относительно других личностей, приходивших на память при этом имени, относительно тех, кого уже нет, я не могу и не хочу вновь упоминать о них. Без содрогания я не могу вспомнить об этих днях моего прошлого, когда жизнь их столкнулась с моей… Двух имен я не произносил в продолжение многих лет и не буду произносить их до конца жизни своей. К чему вспоминать их здесь? К чему растравлять свои раны? Мрак смерти тяготеет над ними — отвратимся навеки от этого мрака.

Да, отвратим от них свои взоры. Но на что же устремить их? На будущность? Там неизвестность все еще преследует меня. Все мои мысли стремятся к настоящему, и я не желаю в этом случае перемены счастья. Вот уже пять месяцев, как мы с Клэрой переселились сюда, в небольшое поместье, принадлежавшее некогда покойной матушке, а теперь доставшееся сестре. Задолго до смерти отца, мы все мечтали с ней о счастливых днях, которые хотели провести здесь, как проводим теперь. Иногда мы выезжаем из Ланрит-Коттэджа, но быстро опять туда возвращаемся, спешим в наш любимый уютный уголок. Годы уединенной жизни, проведенной мной в нашем древнем замке после моего выздоровления, не вызвали во мне ни малейшего желания вновь выйти в свет. Ральф, теперь глава нашей фамилии, занявший высокое положение в свете, с достоинством выполняющий свои новые обязанности и навсегда бросивший привычки, доставлявшие, бывало, ему одни неприятности, Ральф писал мне недавно, что употребит в дело все свое влияние, все средства, которыми может располагать, чтобы предложить мне приличное место, если только я захочу вернуться в общественную жизнь. Но не таково мое намерение: теперь мне необходимы мир, неизвестность, уединение. Я так много выстрадал, такие жестокие раны получил, что не имею ни сил, ни желания становиться рядом с героями честолюбия и с боем добиваться своей цели. Та слава или, скорее, то блестящее отражение, которым некогда мне хотелось украсить свою жалкую личность, теперь меня ослепило бы и безвозвратно погубило бы. Жестокие потрясения, испытанные мной в жизни, — именно такого рода потрясения, которые изменяют характеры и планы целой жизни. Пускай другие карабкаются по крутым тропинкам горы деятельности. Для меня тесная долина покоя соединяет мои будущие надежды с настоящим счастьем.