То есть чмоки-чмоки, но не касаясь щёк друг друга. Они «сдружились» за время совместного пребывания на Стеклянной горе в плену у Змея Горыныча. Не сказать, что наипервейшие подружки, конечно, но уже и не враги. А ведь было время, они тут так собачились – туши свет, бросай гранату.

– Да ешьте уже, остынет всё!

Мы втроём церемонно уселись за стол. Как раз вовремя, чтобы краем глаза увидеть, как в ворота отделения въезжает карета немецкого посла Кнута Гамсуновича. Это наш старый добрый арийский друг.

– Ещё одну тарелку поставлю, – сорвалась с места Яга. – Такие ж люди! Энтот добрый человек Кнут Плёткович…

– Гамсунович, – на автомате поправил я.

– …мне на прошлом месяце мазь европейскую для поясницы представил. На пчелином укусе! Уж до того полезная, прям слов нет, аки молоденькая кругами по двору забегала, ибо так жгло, так жгло, что уж убила бы гада-а!!! Пойти, что ль, хлебом-солью встретить?

Пока моя домохозяйка дунула к себе в горницу наряжаться к визиту дорогого гостя, мы с женой уставились в окно. Из кареты, распахнув дверцы, вышел… Митя.

– А где Кнут Гамсунович? – в один голос спросили мы, дружно косясь на большой бочонок из-под кислой капусты, который наш младший сотрудник выкатил из той же кареты. Из-под плотно прижатой крышки виднелись локоны посольского парика. Мать моя юриспруденция-а…

– Милый, и ведь уволить его нельзя, я правильно помню?

– Увольняли уже раз шесть, всё без толку, – тоскливо подтвердил я. – Но на такой крупный международный скандал он нарывается впервые. Ну и мы, получается, тоже, на радость всей Чукотке, сели голой задницей в тёплый тюлений жир.

Олёна покосилась на меня с недоуменным уважением (если так можно выразиться), но не объяснять же ей, что у нас в школе милиции полковник-якут и не такие шуточки отпускал. В массе своей крайне неприличные.

– Здрав будь, Кнут Гамсунович, гость дорогой, – на автомате выдала Баба-яга, в новеньком сарафане, в руках хлеб-соль на подносе, а в глазах искренняя любовь ко всей цивилизованной Европе.

Митяй молча бухнул бочонок с послом на пол, снял крышку и широко, от плеча к плечу, метр на метр, перекрестился.

– Докладывай, – приказал я, пока Олёна обмахивала полотенцем осевшую на пол бабку.

– А и шёл я, шёл да добрый молодец, – распевно начал наш богатырь, которому по факту место не в органах, а на сахалинской каторге. – Никого не забижал, доброму люду весь улыбался, а… Что ж вы, и «ай люли-люли» не скажете?

– Митя, не заводи, и так нервы не казённые, – ответил я и вдруг сорвался: – Ты с какого пьяного лешего вдруг иностранного дипломата в бочонок упаковал, сволочь? Третью мировую спровоцировать решил, а?!

– Утешьтесь, Никита Иванович. – Наш младший сотрудник легко и очень вежливо отвёл мои руки от своей шеи. – Причина на то имеется весомейшая. Ибо наш общий друг, посол немецкий, самолично меня на базаре остановил и до отделения довезть предложил в своей же карете.

– И за это ты его мордой вниз в квашеную капусту?

– Нет, как можно! Я же честь мундира блюду со страшной силою. Не за это дело мне Кнута Гамсуновича паковать пришлося. А за заявление!

– Какое заявление, дубина?!

Олёна на минуту оставила бабушку, чтобы повиснуть на моих плечах.

– Так он же… это… на Бабуленьку-ягуленьку полнейшее заявление написал, – скорбно выдохнул Митя. – Дескать, убийца она и преступница страшная. Таким, дескать, в отделении не место! И, главное дело, подлец, врал бесстыжим образом, будто бы доказательства у него имеются.

– Какие ещё доказательства? – опешил я.

– А такие, что якобы принц австрийский Йохан-прекрасный в последнем письме сообщил отечеству, что гостит на Руси у красавицы Яги. Опосля о нём ничего известно не было. Ну, окромя традиционного «йоханского мясца поем, а на его же косточках покатаюся». Но то слухи…

В отделении повисла тишина. Долгая и очень нехорошая. Баба-яга замерла с разинутым ротиком, чуть согнув колени и расставив руки в позе городничего из «Ревизора», говорящего «вот тебе, бабушка, и Юрьев день!».

Олёна с испугом уставилась на меня, я с недоумением и обидой на Митьку, он с полным осознанием своей правоты на всех нас. Пауза затянулась…

Вдруг из бочонка поднялась узкая немецкая рука, погрозив всем нам длинным сухим пальцем.

– Посла в баню, – быстро скомандовал я. – Вымоешь, выпаришь, водкой угостишь и в чистом белье сюда! Мы хоть как-то успеем подготовиться.

– Слушаю и…

– …и повинуюсь.

– Слушаю и повинуюсь, батюшка сыскной воевода! – вытянулся под козырёк наш младший сотрудник. – Разрешите идтить выполнять, мыть, поить, парить?

– Разрешаю.

Митька вновь взвалил себе бочонок на плечо и строевым шагом умёлся в баню. Мы с супругой осторожно выдохнули.

– Что это было, милый?

– Не знаю, Олёна. Но, с другой стороны, у нас тут есть кое-кто, способный пролить свет на эти «преданья старины глубокой». Бабуля? Подъём!

Яга подскочила так, словно ей дефибриллятор к ягодичным мышцам подключили – с места и маковкой до потолка! По-моему, там даже какая-то доска хрустнула, не знаю, не уверен.

– Вы всё слышали? Если я правильно понимаю ситуацию, то, возможно, нам грозит внутрислужебное расследование. Не поделитесь, что там на самом-то деле вы учиняли со всеми этими царевичами-королевичами?

Баба-яга сдвинула бровки, поджала губки и, едва сдерживая слёзы обиды, гордо ушла к себе в комнату. Ну, типа «ой, всё!».

– Еремеева сюда! – устало приказал я.

Олёна картинно козырнула, прищёлкнула каблуками, резко развернулась, махнув косой, и скрылась в сенях. Фома Еремеев, начальник стрелецкой сотни при отделении милиции, явился меньше чем через минуту, словно просто ждал за дверью.

– Здрав будь, Никита Иванович!

– Присаживайся. Чай будешь?

– Нет, не до того, уж прости за прямоту.

– Понял, в задницу чай, докладывай.

Доклад, как вы, наверное, уже поняли, был пространным…

Еремеевцы дежурят по всему городу: семьдесят пять парней днём и двадцать пять ночью. То есть свидетелей того, как наш Митя Лобов ни с того ни с сего бросился на немецкого посла, подмял под себя, как медведь скомороха, забил в рот кляп из кислой капусты, при всех матом проклял тётку Матрёну за то, что она, стерва, бруснички недокладывает, и, сложив Кнута Гамсуновича вчетверо, сунул в пустой бочонок, – хватало выше крыши царского терема!

Кто-то из прохожих выразил даже не протест, а некоторое изумление этим беззаконием, но заткнулся, получив в физиономию солидную порцию всё той же кислой капусты с брусникою. Рука у нашего сотрудника тяжёлая, и капусты в ладонь помещается много. Также куча народу видела, как он вкатил бочонок в карету посла и погнал перепуганного кучера матом прямиком в отделение. В общем и целом ситуация выходила неприглядная.

К тому же не успел Фома толком разъяснить мне, что в принципе его ребята полностью на стороне отчаянного Митяя, как в ворота отделения вломилась целая делегация от боярской думы. Как им и положено, с двумя хоругвями и одной иконой наперевес, с царской охраной, пищалями, топориками, пушками! Обнаглели в хлам…

Нет, пожалуй, я увлёкся, это раньше они заезжали сюда, как к себе домой, а теперь уже вполне себе пообтесались. Поняли, что звучная дворянская фамилия ни в коей мере не защищает от «милицейского произвола», как думские бояре называют законопослушание. Короче, при всей помпе замерли под недобрыми взглядами еремеевцев. Ждут-с…

– Заводи.

– Может, в порубе потомить до вечера? Вежливее станут.

– Фома, не искушай, самому хочется. Веди их уже.

Олёна, поспешно убрав со стола, присела в уголке, изображая Бабу-ягу, а я постарался сделать максимально строгое выражение лица, бояре такое любят. У них, как у любых чиновников, крайне выражено врождённое преклонение перед силой. Уж поверьте, вот если с этого всё и начиналось, то в будущем ничего не изменится.

– Здоровья тебе и блага сему дому, сыскной воевода! – с поклоном приветствовали меня двое молодых, зелёных бояр. Наверняка подросшие сыночки тех, кто ещё в прошлом году требовал моего публичного повешения.