Он поднес руку ко лбу и пальцем прикоснулся к шраму над глазом.
— Этот шрам был нанесен семь лет назад. И он убил половину Дервента Коннистона, а другая половина продолжала жить. Ты понимаешь, что я говорю?
Ее глаза приковались к нему и сделались такими большими, темными и сверкающими, что казались живыми огнями ужаса. Ему очень трудно было продолжать свою ложь, но пришлось сделать над собой еще одно усилие.
— В продолжение нескольких недель я был как мертвый. Когда же я вернулся к физической жизни, я позабыл многое из того, что было со мной в прошлом. Я знал мое имя, знал, что я — Дервент Коннистон, но почти все остальное и пережитое затянулось непроглядной завесой. Я помнил о твоем существовании, но и ты представлялась мне как во сне, как призрак, и призрак этот почти не разлучался со мной. Мне часто казалось, что я целую вечность искал какое-то лицо, какой-то голос, который я когда-то любил больше всего на свете, который был совсем близко и который в то же время никак нельзя было ни найти, ни уловить. И это лицо, и этот голос принадлежали тебе, Мэри-Джозефина! Только тебе!
Неужели все эти слова произносил Дервент Коннистон? То, что началось со лжи, мало-помалу превращалось в самую доподлинную правду. Теперь он, Кейт, допрашивал, допытывался, жаждал слышать, знать и надеяться… Это был Джон Кейт, а не Дервент Коннистон! И это он вернулся в мир, который казался юдолью отчаяния и полного, мучительного одиночества, и это ему судьба послала очаровательное существо, послала в тот час, когда, казалось, горе его достигло крайней степени…
Нет, теперь он не лгал. Теперь он боролся! Боролся за то, чтобы удержать подле себя единственный человеческий атом, который значил для него гораздо больше, чем все остальное человечество! Боролся за великую любовь, явившуюся ему из мира, где не было для него больше ни друга, ни родного очага, ни привета! Боролся так, как только может бороться утопающий, вдруг увидевший на поверхности безбрежного моря спасательный пояс…
Когда рука девушки снова коснулась его лица и когда он услышал, как жалобно и горестно она произносит его имя, он уже перестал отдавать себе отчет в словах, которые произносил. Он не хотел ни о чем думать, только теснее и теснее прижимал девушку к своей груди, целовал ее рот, целовал ее глаза и волосы и снова, и снова, и без конца повторял, что теперь, после того как он наконец нашел ее, он никому не отдаст ее и никуда больше не отпустит.
Утопая в его объятиях; она ничего другого и слышать не хотела. Они были как двое детей, которые после долгой и злой разлуки опять встретились, и только теперь Джон Кейт понял, как должен был любить свою сестренку Дервент Коннистон! Его ложь спасла его лично и вместе с тем Коннистона. Теперь было не время разбираться в том, почему он встретил девушку, пришедшую к нему из-за моря, не так радостно и душевно, как можно и надо было ожидать. На сегодня вполне достаточно сознания, что он — Коннистон и что девушка досталась ему как драгоценное наследство.
Они уже стояли рядом, но Кейт отодвинулся немного и таким образом мог глядеть на мокрое от слез личико девушка и в ее сияющие счастьем глаза. Она протянула вперед руку и коснулась его шрама, и в глазах ее было столько нежности, так много жалости и любви и готовности отдать все, что никаких слов не хватило бы для того, чтобы описать, что прочел Кейт в ее взоре. Она очень осторожно и ласково притронулась к шраму, и тотчас из-под ног Кейта плавно уплыл весь старый мир, и он почувствовал бесконечную благодарность к тому невыразимому и не совсем понятному, что пришло как раз вовремя и принесло ему новые силы и новую отвагу для дальнейшей лжи… Ибо она верила ему, верила без малейшей тени какого бы то ни было подозрения.
— Завтра, — сказал он, — ты напомнишь мне о бесконечном множестве самых разнообразных вещей, а теперь, уважаемая Мэри-Джозефина, извольте лечь в постель.
Она снова взглянула на его шрам.
— А я в продолжение всех истекших лет не имела об этом никакого представления! — сказала она. — Я ничего не знала. Они все уверяли меня, что ты умер, но я прекрасно знала и чувствовала, что это — отчаянная ложь. И только полковник Реппингтон…
Она увидела что-то в его лице, что заставило ее замолчать на минутку.
— Дерри, ты не припоминаешь?
— Надеюсь, что завтра я все вспомню, но сегодня я не способен на это, я не способен вообще о чем-либо думать сейчас. Завтра… Вот завтра…
Она подняла головку и быстро поцеловала ожог, произведенный раскаленным дулом револьвера.
— Да, да, Дерри, это правда! Нам надо теперь лечь спать! — закричала она. — Ты теперь ни о чем не должен думать. Сегодня мы говорили только обо мне, а завтра мы спокойненько все припомним и все обсудим. Теперь можешь уложить меня спать, если хочешь. А помнишь ли?..
Она спохватилась, закусила губу и проглотила слово, которое готово было сорваться.
— Ну, в чем дело? — спросил он. — Скажи мне, не бойся. Что надо мне еще припомнить?
— Ты помнишь, как ты всегда приходил ко мне совсем-совсем поздно, Дерри? И как мы долго-долго шептались в ночной тишине? И как, наконец, ты уходил, поцеловав меня и пожелав спокойной ночи? Я хорошо засыпала только после твоего поцелуя.
Он утвердительно кивнул головой.
— Да, да, девочка, я все помню! — сказал он.
Он повел ее в маленькую, скромно обставленную комнату, принес два старых изношенных дорожных мешка и зажег свет. Это была чисто мужская спальня, но Мэри минуту глядела на нее с нескрываемым восторгом.
— Это как дома, Дерри… — прошептала она. — Я чувствую себя совсем как дома.
Он не счел нужным тут же на месте объяснить ей, что он «снимает» этот дом и сегодня проводит в нем первую ночь. Все эти второстепенные и не столь важные детали можно было оставить и на завтра. Он показал Мэри ванну и всю водопроводную систему и после этого объяснил Валли, что его сестра будет ночевать здесь, а поэтому он лично хочет устроиться в другом месте. Он не изменил себе до конца, зная, что ему надлежит делать, и сделал это по всем правилам. Он поцеловал Мэри-Джозефину на ночь. Даже два раза поцеловал. И Мэри-Джозефина в свою очередь поцеловала его и подарила ему такое объятие, какого никогда до этой ночи он не знавал. Это объятие зажгло в нем всю кровь, которая забурлила и заплясала в нем, словно у пьяного…
Он погасил свет и около часа сидел подле умирающего огня в печке. Впервые с тех пор, как он вернулся от Мириам Киркстон, он получил возможность остаться наедине с самим собой и подумать. И мысли его теперь были холодные и ясные, бесстрастные. Он увидел ложь свою во всем ее голом, неприкрашенном виде, но, однако, нисколько не жалел о том, что прибегнул к ней. Он спас Коннистона. Он спас самого себя. И он спас еще сестру Коннистона — девушку, которую хотел полюбить, за которую хотел бороться, для которой хотел выйти победителем из тяжкого боя. В свою ложь он вложил все сердце, всю душу, все свое мужество. Рассказав правду, он, во-первых, казнил бы самого себя, выдал бы с головой мертвого англичанина, который подарил ему имя и все добро свое, и жестоко, безжалостно огорчил бы молодую девушку, для которой солнце все еще сияло в небе.
Нет, никакого сожаления он не чувствовал! Не чувствовал и стыда. Им владела теперь только одна мысль, обуревало только одно желание: бороться! Он видел впереди себя только борьбу, которую желал вести так, как ее вел бы сам Коннистон. Им снова завладела та вдохновенная мысль, которая захватила его в тот миг, когда он стоял лицом к грозе и прислушивался к голосам, доносившимся к нему с западных гор. Да, он дойдет до того места, где речка берет свое начало, и выполнит все планы, намеченные до того, как Мак-Довель рассказал ему о Смите и Мириам Киркстон… Но теперь он пойдет не один — с ним пойдет Мэри-Джозефина!
Ровно в полночь он поднялся с огромного кресла и пошел к себе.
Дверь была закрыта. Он открыл ее и вошел. И почти одновременно рука его рванулась к стене, на которой висело оружие, и ноздри его уловили запах, которому, казалось, тут не было места. Запах этот наполнял комнату точно так же, как он недавно наполнял всю приемную в доме Киркстонов, и являлся таинственным ароматом какой-то сигареты. Он стлался в воздухе как тяжелый, удушливый фимиам.