Он умолк. Немного помолчав, Мордан медленно произнес:

– Разве вы не наслаждаетесь жизнью, Феликс?

– Безусловно, да, – с ударением ответил Гамильтон. – У меня извращенное чувство юмора, и все меня забавляет.

– Так не стоит ли жизнь того, чтобы жить ради нее самой?

– Для меня – да. Я намереваюсь жить столько, сколько смогу, и надеюсь получить от этого удовольствие. Однако наслаждается ли жизнью большинство? Сомневаюсь. Судя по внешним признакам, в пропорции четырнадцать к одному.

– Внешность бывает обманчива. Я склонен полагать, что в большинстве своем люди счастливы.

– Докажите!

– Тут вы меня поймали, – улыбнулся Мордан. – Мы способны измерить большую часть составляющих человеческой натуры, но уровня счастья не могли измерить никогда. Но в любом случае, разве вы не думаете, что ваши потомки унаследуют от вас и вкус к жизни?

– Это передается по наследству? – с подозрением поинтересовался Гамильтон.

– Точно мы, признаться, не знаем. Я не в силах ткнуть пальцем в определенный участок хромосомы и заявить: «Счастье здесь». Это куда тоньше, чем разница между голубыми и карими глазами. Но давайте заглянем немного глубже. Феликс, когда именно вы начали подозревать, что жизнь лишена смысла?

Гамильтон встал и принялся нервно расхаживать по кабинету, испытывая волнение, какого не знал с подростковых лет. Ответ был ему известен. Даже слишком хорошо. Но стоило ли говорить об этом с посторонним?

Насколько Гамильтон мог припомнить, в первом центре детского развития он ничем не отличался от остальных малышей. Никто не говорил с ним о картах хромосом. Разумно и сердечно воспитываемый, он представлял безусловную ценность лишь для себя самого. Сознание того, что во многом он превосходит сверстников, приходило к нему постепенно. В детстве тупицы нередко господствуют над умниками – просто потому, что они на год-другой старше, сильнее, информированное, наконец. И кроме того, поблизости всегда есть эти недосягаемые, всеведущие существа – взрослые.

Феликсу было лет десять – или одиннадцать? – когда он впервые заметил, что в любых состязаниях выделяется из среды сверстников. С тех пор он начал стремиться к этому сознательно – ему хотелось превосходить ровесников, главенствовать над ними во всем. Он ощутил сильнейшую из социальных мотиваций – желание, чтобы его ценили. Теперь он уже понимал, чего хочет добиться, когда «станет взрослым».

Другие рассуждали о том, кем хотят быть («Когда я вырасту, то стану летчиком-реактивщиком!» – «И я тоже!» – «А я – нет. Отец говорит, что хороший бизнесмен может нанять любого пилота, какой ему понадобится». – «Меня он нанять не сможет!» – «А вот и сможет!»). Пусть их болтают! Юный Феликс знал, кем хочет стать: энциклопедическим синтетистом. Синтетистами были все подлинно великие люди. Им принадлежал весь мир. Кто как не синтетист имел наибольшие шансы быть избранным в Совет политики?

Существовал ли в любой области такой специалист, который рано или поздно не получал указаний от синтетиста? Они были абсолютными лидерами, эти всеведущие люди, цари-философы, о которых грезили древние.

Гамильтон таил мечту про себя. Казалось, он благополучно миновал стадию отроческого нарциссизма и без особых осложнений входил в сообщество подростков. Воспитателям его было невдомек, что питомец их прямехонько направляется к непреодолимому препятствию: ведь юность не умеет реально оценивать свои таланты. Чтобы различить романтику в формировании политики, нужно обладать воображением куда более изощренным, чем обычно свойственно этому возрасту.

Гамильтон посмотрел на Мордана: лицо Арбитра располагало к откровенности.

– Ведь вы синтетист, а не генетик?

– Естественно. Я не смог бы специализироваться в конкретных методиках – это требует всей жизни.

– И даже лучший из генетиков вашей службы не может надеяться занять вашего места?

– Разумеется, нет. Да они и не хотели бы.

– А я мог бы стать вашим преемником? Отвечайте – вы ведь знаете мою карту!

– Нет, не могли бы.

– Почему?

– Вы сами знаете почему. Память ваша превосходна и более чем достаточна для любой другой цели. Но это – не эйдетическая память, которой должен обладать всякий синтетист.

– А без нее, – добавил Гамильтон, – стать синтетистом невозможно, как нельзя стать инженером, не умея решать в уме уравнений четвертой степени. Когда-то я хотел стать синтетистом – но выяснилось, что я создан не для того. Когда же до меня наконец дошло, что первого приза мне не получить, второй меня не увлек.

– Синтетистом может стать ваш сын.

– Теперь это не имеет значения, – Гамильтон покачал головой. – Я сохранил энциклопедический взгляд на вещи, а отнюдь не жажду оказаться на вашем месте. Вы спросили, когда и почему я впервые усомнился в ценности человеческого существования. Я рассказал. Но главное – сомнения эти не рассеялись у меня по сей день.

– Подождите, – отмахнулся Мордан, – вы ведь не дослушали меня до конца. По плану эйдетическую память надлежало заложить в вашу линию либо в предыдущем поколении, либо в этом. И если вы станете с нами сотрудничать, ваши дети ее обретут. Недостающее должно быть добавлено – и будет. Я уже говорил о вашей доминанте выживаемости. Ей недостает одного – стремления обзавестись потомством. С биологической точки зрения это противоречит выживанию не меньше, чем склонность к самоубийству. Вы унаследовали это от одного из прадедов. Тенденцию пришлось сохранить, поскольку к моменту применения зародышевой плазмы он уже умер и у нас не оказалось достаточного запаса для выбора. Но в нынешнем поколении мы это откорректируем. Могу вам с уверенностью обещать, ваши дети будут чадолюбивы.

– Что мне до того? – спросил Гамильтон. – О, я не сомневаюсь, вы можете это сделать. Вы в состоянии завести эти часы и заставить их ходить. Возможно, вы сумеете убрать все мои недостатки и вывести линию, которая будет счастливо плодиться и размножаться ближайшие десять миллионов лет. Но это не придает жизни смысла. Выживание! Чего ради? И пока вы не представите мне убедительных доводов в пользу того, что человеческая раса должна продолжать существование, мой ответ останется тем же. Нет!

Он встал.

– Уходите? – спросил Мордан.

– С вашего позволения.

– Разве вы не хотите узнать что-нибудь о женщине, которая, по нашему мнению, подходит для вашей линии?

– Не особенно.

– Я истолковываю это как позволение, – любезным тоном продолжил Мордан. – Взгляните.

Он дотронулся до клавиши на столе – секция стены растаяла, уступив место стереоэкрану. Казалось, перед Гамильтоном и Арбитром распахнулось окно, за которым раскинулся плавательный бассейн. По поверхности воды расходились круги – очевидно, от ныряльщика, которого нигде не было видно. Потом показалась голова. В три легких взмаха женщина подплыла к краю, грациозно, без усилий выбралась на бортик и, перекатившись на колени, встала – обнаженная и прелестная. Она потянулась, засмеялась – очевидно, от ощущения чисто физической радости бытия – и выскользнула из кадра.

– Ну? – поинтересовался Мордан.

– Ома мила. Но я видывал не хуже.

– Вам нет необходимости с ней встречаться, – поспешно пояснил Арбитр. – Она, кстати, ваша пятиюродная кузина, так что комбинировать ваши карты будет несложно. – Он сделал переключение, и бассейн на экране сменился двумя схемами. – Ваша карта справа, ее слева. – Мордан сделал еще движение, и под картами на экране возникли две диаграммы. – Это оптимальные гаплоидные карты ваших гамет. Комбинируются они так… – он опять нажал клавишу, и в центре квадрата, образованного четырьмя схемами, возникла пятая.

Схемы не являлись картинками хромосом, а были составлены стенографическими знаками, – инженеры-генетики обозначают ими исчезающе малые частицы живой материи, от которых зависит строение человеческого организма. Каждая хромосома здесь больше всего напоминала спектрограмму. Это был язык специалистов – для непрофессионала карты были лишены всякого смысла. Их не мог читать даже Мордан – он полностью зависел от техников, которые при необходимости давали ему разъяснения. После этого безошибочная эйдетическая память позволяла ему различать важные детали.