Он все еще трудился, тараща глаза и надувая щеки, как вдруг ему доложили, что какая-то дама под черной вуалью, отказавшаяся назвать свое имя, хочет с ним поговорить. Не пожелав войти к нему в дом, она осталась ждать в саду, и, услышав это, Тартарен, как был, в халате и в туфлях, устремился к ней.
День угасал, сумерки скрадывали очертания предметов, но ни наступившая темнота, ни густая вуаль не помешали Тартарену сейчас же узнать посетительницу по одним ее горящим глазам, сверкавшим сквозь тюль.
— Госпожа Экскурбаньес!
— Господин Тартарен! Перед вами глубоко несчастная женщина.
Голос у нее дрожал от слез. Добряк расчувствовался и заговорил с ней отеческим тоном:
— Бедная моя Эвелина! Скажите, что с вами?..
Тартарен звал по имени почти всех дам в городе, — он знал их еще девочками, потом, в качестве представителя муниципалитета, выдавал их замуж, он был их наперсником, другом, он был для них чем-то вроде дядюшки.
Он взял Эвелину за руку и стал ходить с ней вокруг бассейна с красными рыбками, а она начала рассказывать ему о своих горестях, о своих семейных неурядицах.
С тех пор как пошли разговоры о переселении в далекие края, Экскурбаньес при всяком удобном случае с видимым удовольствием говорил ей шутливо-угрожающим тоном:
— Вот увидишь, вот увидишь, дай нам только переехать в эту самую Полигамию…
Будучи женщиной крайне ревнивой, но в то же время простодушной, даже отчасти приглуповатой, она принимала эту шутку всерьез.
— Правда ли, господин Тартарен, что в этой ужасной стране мужчины могут жениться несколько раз?
Он мягко разуверил ее:
— Да нет же, милая Эвелина, вы ошибаетесь! Все дикари на наших островах моногамны. Нравы у них и без того строгие, а им еще предстоит перейти под начало к «белым отцам», так что с этой стороны опасаться нечего.
— А откуда же тогда название страны?.. Эта самая Полигамия?..
Тут только до Тартарена дошло озорство великого насмешника Экскурбаньеса, и он так и покатился со смеху:
— Ваш муж над вами подтрунивал, моя крошка. Страна называется не Полигамия, а Полинезия, что значит — группа островов, и опасного для вас тут ничего нет.
Сколько смеху было потом в Тарасконе!
Между тем дни шли за днями, а писем от эмигрантов не было — были только телеграммы, которые герцог пересылал в Тараскон из Марселя. Телеграммы эти, в спехе посылавшиеся из Адена, из Сиднея, во время остановок «Фарандолы», отличались чрезвычайной сжатостью.
Впрочем, тут не было ничего удивительного, если принять во внимание тарасконскую лень.
Собственно говоря, зачем писать письма? Достаточно телеграмм. А телеграммы, которые регулярно печатала «Порт-тарасконская газета», неизменно содержали в себе добрые вести:
«Путешествие чудесное, море как зеркало, все здоровы».
Для поддержания энтузиазма больше ничего и не требовалось.
Наконец однажды на первой странице газеты появилась следующая телеграмма, как всегда, пересланная из Марселя:
«Прибыли в Порт-Тараскон. Торжественный вход в гавань. Дружба с туземцами, вышедшими встречать на пристань. На ратуше развевается тарасконский флаг. В кафедральном соборе отслужен молебен. Все готово, приезжайте скорее».
Под этим была напечатана продиктованная самим Тартареном восторженная статья о новом отечестве, о молодом городе, о явной милости божьей, о знамени цивилизации, водруженном на девственной земле, о будущем, открытом для всех.
После этого никто уже не колебался. Облигации нового выпуска, по сто франков за гектар, раскупались так же ходко, как раскупаются свежие булки.
Третье сословие, духовенство, дворянство — весь Тараскон хотел теперь ехать. Переселенческая лихорадка, помешательство на переселении охватили весь город; даже самые упрямые, вроде Костекальда, самые равнодушные и недоверчивые из тарасконцев — и те превратились в самых ярых сторонников заморской колонизации.
Всюду с утра до вечера полным ходом шли приготовления. Ящики заколачивались прямо на улицах, заваленных соломой и сеном, слышалась непрерывная стукотня молотков.
Бодро настроенные мужчины работали в одних жилетах, напевали, насвистывали и, передавая друг другу инструменты, обменивались шутками. Женщины укладывали свои наряды, «белые отцы» — дароносицы, малыши — игрушки.
Судно, зафрахтованное для тарасконского высшего общества и окрещенное «Туту-пампам» (так все в Тарасконе называют тамбурин), представляло собою большой пароход, и вести его взялся тулонец Скрапушина, старый морской волк. Погрузка должна была состояться в самом Тарасконе.
Для корабля с такой небольшой осадкой Рона была достаточно полноводна, и он свободно дошел до тарасконской набережной, но самая погрузка заняла целый месяц.
Матросы расставляли в трюме бесчисленные ящики, будущие пассажиры заранее устраивались в каютах — и с каким увлечением, с какою предупредительностью друг к другу! Каждый старался быть полезным и приятным для своих спутников.
— Это место вам больше подходит? Сделайте одолжение!
— Эта каюта вам больше нравится? Пожалуйста!
И так во всем.
Тарасконская знать, обыкновенно такая чванливая, — все эти д'Эгбулиды, д'Эскюдели, привыкшие задирать нос, — держала себя теперь на равной ноге с мещанами.
Однажды утром, в самый разгар погрузки, пришло письмо от отца Везоля — это была первая почта непосредственно из Порт-Тараскона.
«Слава тебе, господи, мы приехали, — сообщал добрый инок. — Многого не хватает, а все же — слава тебе, господи!..»
Ни малейшего восторга и никаких подробностей.
Его преподобие упомянул лишь о короле Негонко и королевской дочке Лики-Рики, прелестной девочке, которой он, Везоль, подарил нитку бисера. В заключение он просил посылать что-нибудь более практичное, нежели обычные дары жертвователей. Вот и все.
О самом порте, о городе, о том, как колонисты устроились, — ни единого слова. Отец Баталье рвал и метал:
— Ваш отец Везоль — растяпа… Вот я ему задам по приезде!
В самом деле, от такого благодушного человека можно было ожидать менее сухого письма, однако дурное впечатление, которое оно произвело, потонуло в погрузочной суматохе, в оглушительном шуме переселения целого города.
Губернатор — иначе Тартарена теперь не называли — проводил все дни на палубе «Туту-пампама». Заложив руки за спину, он с улыбкой прохаживался взад и вперед среди груд самых разнообразных предметов, не нашедших себе места в трюме, — котомок, подсобных алтарных столиков, грелок, — и с высоты своего величия поучал:
— Ну куда столько, дети мои? Все это и там можно достать.
Сам он бросил и стрелы, и баобаб, и красных рыбок, а взял с собой американский тридцатидвухзарядный карабин, запас фланели и больше ничего.
И как он за всем смотрел, как зорко за всем следил — и на корабле и в городе! Он успевал побыть и на репетициях хорового кружка, и на Городском кругу, где происходили строевые занятия ратников ополчения.
Эта тарасконская военная организация, пережившая осаду Памперигуста, была еще усилена в предвидении защиты колонии и тех боевых действий, которые решено было предпринять для ее расширения. И Тартарен, в восторге от военной выправки ратников, часто в приказах выражал благодарность как им самим, так и их командиру Бравида.
И все же по временам губернаторское чело прорезала тревожная морщина.
Дело в том, что за два дня до отплытия «Туту-пампама» ронский рыбак по имени Барафор нашел в прибрежном ивняке герметически закупоренную бутылку, сквозь все еще прозрачное стекло которой можно было различить внутри что-то вроде свернутого листа бумаги.
Все рыбаки знают, что подобные находки следует передавать властям, а потому Барафор принес губернатору Тартарену таинственную бутылку, в которой находилось сногсшибательное послание: