Прозвенел звонок. В классе поднялся гомон, захлопали крышки парт. Володя вскочил, положил злополучный лист перед Колей Шерстобитовым и быстро сделал то, что Псин Псиныч мечтал сделать с ним – со всего размаху ткнул его лицом в плохо заштрихованную свастику. Раздался громкий вскрик, по ватману разбежались красные капли и брызги.
Вмиг наступила зловещая тишина, которую прорвал дикий визг Псин Псиныча.
– Ну бандит, я тебе покажу!
Кинувшись вперед, он вцепился костлявыми руками в горло Вольфа, выволок из класса и, как ястреб цыпленка, потащил по коридору, не замечая испуганных взглядов учеников и учителей. Он только чувствовал хрупкость зажатой в ладонях детской шеи и явственно ощущал, что едва уловимый миг отделяет его от того мгновения, когда под судорожно стиснутыми пальцами хрустнут шейные позвонки: одно усилие – и все...
Это ощущение неожиданно возбудило учителя рисования, причем гораздо сильнее, чем голые тела тонконогих девчонок в душе или раздевалке. Происходящее вокруг вдруг заволокло туманом, уши заложило ватой, все чувства сконцентрировались внизу живота, где пульсировал горячий, остро напряженный отросток.
Под руками придушенно бился, что-то кричал и безуспешно пытался вырваться белобрысый, но Псиныч, уже не владея собой, продолжал сжимать пальцы. Внезапно вдоль позвоночника пробежал электрический разряд, все тело содрогнулось, и острое напряжение внизу прорвалось тугими выбросами спермы: раз, два, три... Такого легкого оргазма у холостого, чуравшегося женщин Псиныча никогда не случалось. Добиваться семяизвержения каждый раз приходилось тяжким трудом и всевозможными ухищрениями.
Ошеломленный, он сдавленно икнул и разжал руки. Туман вокруг рассеялся, уши отложило. Педагог стоял у директорского кабинета, вырвавшийся Вольф, спасаясь, сам распахивал дерматиновую дверь. Рядом стояли географичка с химичкой, они вытаращили глаза и осуждающе качали головами.
– Что с вами, Константин Константинович? Вы же его чуть не задушили! И у вас такое лицо... – Не дослушав, он рванулся за Вольфом. В штанах было мокро и противно, казалось, что эту мокроту можно увидеть со стороны.
Дородная женщина в строгом синем костюме и с туго стянутым на затылке узлом волос подняла голову от бумаг:
– Что за беготня? Кто за кем гонится?
Взъерошенный Вольф тер покрасневшую шею и тяжело дышал. Учитель тоже тяжело дышал и машинально отряхивал ладонью брюки.
– Что случилось? – раздраженно повторила директриса.
К Псинычу вернулся дар речи.
– Опять эти немецкие штучки, Елизавета Григорьевна. Этот тип сорвал урок: отказывался выполнять классное задание, ударил меня, избил до крови ученика! На педсовете я буду ставить вопрос об исключении, и многие товарищи меня поддержат...
– Вот как? А меня вы с «товарищами» уже не принимаете в расчет?
Историк по образованию, директриса была крутой руководительницей и любила повторять знаменитую, несколько переиначенную фразу: «Школа – это я».
– Но сколько можно терпеть? Почему из-за какого-то Вольфа...
– Минуточку! – директор хлопнула ладонью по столу. – Пролетарский интернационализм еще никто не отменял! Я член райкома партии и депутат райсовета, поэтому в таких делах разбираюсь лучше вас и ваших «товарищей»! И фракционной деятельности за своей спиной не потерплю!
– Речь идет об укреплении дисциплины, – тоном ниже забормотал Псиныч.
– Кстати, о дисциплине...
Елизавета Григорьевна сняла очки в стальной оправе и задумчиво принялась грызть заушник.
– У нас всего четыре учителя-мужчины, но, когда болеют военрук или трудовик, вы не соглашаетесь вести за них уроки. А часы физкультуры сами выпрашиваете у завуча! Причем мальчиков отправляете гонять мяч, а с девочками занимаетесь вплотную: подсаживаете на турник, поддерживаете на брусьях...
– Это клевета! – густо покраснел Псин Псиныч. – Я знаю, кто распространяет такие слухи...
– Что клевета? Что вы больше любите физкультуру, чем труд или военную подготовку?
– Я вообще не понимаю, какое это имеет отношение к поведению ученика...
– Ладно, можете идти. С ним я сама разберусь. Оскорбленный Константин Константинович с гордо поднятой головой вышел из кабинета и даже прикрыл дверь чуть громче, чем допускает почтительность к начальству. Директриса перевела взгляд на красную шею мальчика.
– Ты в каком классе? Фамилия, имя? Напомни.
– В пятом. Владимир Вольф.
– Ах да, из-за фамилии тебя дразнили волком...
– Моя фамилия Вольф.
– Я понимаю. Хотя ты же знаешь, что означает твоя фамилия, да? Ну ладно... За что же ты избил товарища?
– Пусть не обзывается, – глядя в пол, буркнул Вольф. Ему было неприятно это говорить: вроде как сам ябедничает.
Елизавета Григорьевна устало вздохнула.
– Опять волком? Или придумал какую-нибудь другую кличку?
– У меня нет клички.
– Да ну? Странно. Тогда я вообще ничего не понимаю.
Елизавета Григорьевна поднялась из-за стола, заложив руки за спину, прошлась по кабинету. На синем лацкане ярко выделялся красный флажок.
– За что же ты ударил одноклассника?
– Он мне свастику нарисовал. И обзывал по-всякому... Немцем, фрицем, волком...
– Вот видишь! Почему же ты говоришь, что у тебя нет клички?
Вольф упрямо мотнул головой.
– Нет. Кличка – это когда навсегда, когда не нужно имя. Когда все признают. И сам, и остальные...
– Например? – директриса остановилась, полуобернувшись.
– Гитлер. Сталин...
Он хотел продолжить ряд примеров, но осекся – вместо третьего слова явственно прозвучало многоточие.
Елизавета Григорьевна нахмурилась. Проявлять прозорливость не хотелось, и вообще разговор получался какой-то скользкий – на всякий случай лучше выдержать паузу подольше, кто знает, как можно будет истолковать любые слова, сказанные сразу же, сейчас.
Размышляя, она прошлась – от окна к двери и обратно. Нет, это не просто оговорка. Это позиция. Вот он какой ряд выстроил, вот на кого руку поднял! Этак и до идеологической диверсии недалеко... Недаром в райкоме постоянно напоминают о бдительности, да и куратор из органов предупреждает каждый раз... Придется звонить и в райком, и Александру Ивановичу...
– Ты это сам придумал или кто-то научил? – Голос директрисы был ледяным. – Тут пахнет антисоветчиной. Ни один советский пионер до такого бы не додумался!
– А что я такого сказал? – мальчик испугался. Слово «антисоветчина» иногда проскальзывало в разговорах отца с дядей Иваном. И он понимал, что за ним кроется нечто ужасное и опасное для семьи.
– Ты знаешь, что ты сказал. И знаешь, чего не сказал! А я теперь знаю, о чем ты думаешь! Мало того, что избиваешь учеников, срываешь уроки, так ты еще держишь фигу в кармане, смеешься над нашими ценностями! Ты помнишь про Гитлера, а надо помнить о Кларе Цеткин и Розе Люксембург! И... И...
Елизавета Григорьевна запнулась. Она хотела еще назвать немецкого коммуниста Тельмана, но забыла, как его звали, а без имени получалось слишком фамильярно. От этой неловкости она разозлилась по-настоящему.
– Убирайся, я не хочу тебя видеть! Завтра же пусть отец придет в школу!
В классе уже никого не оказалось. На парте Вольфа одиноко валялся выпотрошенный и перевернутый портфель. По проходу веером разбросаны книжки и тетрадки. На каждой обложке нарисована свастика. Синими и фиолетовыми чернилами. Шерстобитову кто-то помогал.
Володя тяжело вздохнул и стал собирать опоганенные учебники и тетради. Больше всего ему хотелось выбросить их в мусорник. Но приходилось, отряхивая смятые листы от оранжевой мастики, складывать все обратно в портфель. Он знал, что резинкой стереть эти позорные знаки не удастся. Поэтому достал ручку и стал обводить их квадратом – получались окошки, какие он рисовал на домиках еще до школы, совсем маленьким. И вспомнил, как отец учил его рисовать окна побольше:
– Вроде дом как дом, а похож на тюрьму, не жалей света!