— Замечательный ребенок твоя внучка, — сказал Кадфаэль. — Наверное, вырастет настоящей красавицей.

— Лучше бы уж дурнушкой, чтобы не выделялась, — воскликнула вдова с неожиданной страстностью. — Только бы не вышла красотой в свою мать и не пошла по ее дорожке. Знаешь небось, чья она дочь? Тут все знают.

— Малютка ни в чем не виновата, — сказал Кадфаэль. — Надеюсь, этот мир обойдется с ней не так жестоко, как с ее матерью.

— Это не мир отверг мою дочь, но церковь. В мире, со всем его злом, она бы ужилась, но не могла жить, когда ее выгнали из церкви.

— Неужели вера была так важна для нее, что она не могла жить в отлучении от церкви?

— Да, видно уж так. Ты же не знал ее. Горячая была девка, оторва, да и только! А красавица такая, что и сказать нельзя! Но до того она была добрая и сердечная, что жить с ней в доме — одна радость! И вот, поди ж ты, — горячая, а на обиду очень чувствительная! Никогда она ни человеку, ни даже животному больно бы не сделала, а сама была тонкокожая: чуть заденут, а ей будто нож в сердце! Одна и была у нее слабинка, тут уж она не могла с собой сладить, а кабы не это, то лучшей дочки и пожелать нельзя. Ты и представить себе не можешь! Но такая уж она была: о чем ее ни попроси, она ни в чем не откажет. Мужчины и прознали про это. А она стыда не ведала: что такое грех, она ведь не понимала, для нее это слово было пустой звук. Вот и им она не отказывала. Всякому уступала: одному из-за того, что у него грустный вид, другому — потому что очень уж просил, третьему — потому что его несправедливо обидели или поколотили и ему будто бы жизнь не мила. А потом на нее вдруг накатывал страх — вдруг, дескать, это и впрямь грех, как говорил ей отец Адам, хотя она и не могла взять в толк почему. И тогда она бежала исповедоваться, обливалась слезами, обещала исправиться. Отец Адам жалел ее, он понимал, что она не такая, как все. Всегда говорил с ней ласково, по-хорошему, назначал легкое покаяние и никогда не отказывал ей в отпущении грехов. Каждый раз она обещала исправиться, а потом какой-нибудь парень заговорит ей зубы, она забудет все сразу и опять согрешит, а там, глядишь, снова покается и снова замолит свой грех. Ну не могла она отделаться от мужчин! Но без благословения церкви и без божественного утешения тоже никак не могла обойтись. Когда перед ней захлопнули двери церкви, она ушла одна-одинешенька, да так в одиночестве и умерла. И как я с ней, живой, ни мучалась, все равно она была мне в радость, а теперь осталось одно горе без всякой радости, кроме вон той горькой радости, что лежит в люльке. Смотри-ка, заснула!

— А ты, часом, не знаешь, кто отец ребенка? — сумрачно спросил Кадфаэль.

Вдова Нест покачала головой, губы ее тронула невеселая улыбка:

— Нет. Поняв, что ему за это грозят неприятности, она скрыла его имя даже от меня. Если только сама знала, от кого понесла! Хотя, наверное, знала. Ведь она была не сумасшедшая и не слабоумная дурочка. Отцу ребенка она сказала бы, но никогда не выдала бы его этому черному святоше. Уж как он выпытывал! И запугивал ее, и ругался! Но она сказала, что сама ответит за свои грехи и понесет наказание, а его грех — это его дело, так что пускай сам и исповедуется.

Хороший ответ! Кадфаэль отметил его кивком головы и тихим вздохом.

Огарок тем временем остыл, монах убрал его в сумку и стал прощаться:

— Ну вот и все. Если она снова раскапризничается и я понадоблюсь, передай через Синрика или оставь весточку привратнику. Но думаю, что достаточно будет дать малышке отвару.

Уже с порога, взявшись за щеколду, он еще раз обернулся и спросил:

— А как ты ее назвала ? Элюнед, в честь матери ?

— Нет, — ответила вдова. — Элюнед сама выбрала ей имя. Слава Богу, отец Адам успел ее окрестить до того, как заболел и умер. Ее зовут Уинифред.

На обратном пути через Форгейт Кадфаэля эхом сопровождали последние слова вдовы Нест. Оказывается, дочь отверженной, отлученной от церкви женщины получила имя в честь святой покровительницы города — неопровержимое свидетельство искреннего благочестия ее матери. И уж, наверное, святая Уинифред сумеет найти и защитить обеих: живую девочку и ее мертвую мать, похороненную по-человечески благодаря прихожанам святого Чеда, которые оказались милосерднее отца Эйлиота и поступили по-христиански, истолковав в ее пользу сомнения, возникшие в связи с обстоятельствами ее одинокой кончины. Как же сильна валлийская порода в потомках валлийских матерей, вышедших замуж за шропширских жителей! Кадфаэль совершенно не знал английского лесника, покойного мужа вдовы Нест, но он был уверен, что именно от нее порешившая себя Элюнед унаследовала свою неотразимую красоту, которая довела ее до погибели, и такое же лицо уготовано было судьбой носить крошке Уинифред. Быть может, дерзнув выбрать для нее имя этой святой, мать хотела дать заступницу беззащитной сиротке, которую иначе ничто не защитит в этом мире, где красота и великодушие приносят одно только горе.

Итак, в бедной лачуге, из которой только что вышел Кадфаэль, живет женщина, имеющая все основания ненавидеть Эйлиота, и она убила бы его, если бы мысль могла убивать, но вряд ли вдова стала бы подстерегать священника в зимнюю ночь, чтобы стукнуть его сзади по голове, и уж тем более трудно предположить, чтобы она спихнула его, оглушенного, в пруд. На ней и без того лежало тяжкое бремя ответственности, которое крепко держало ее дома, требуя неустанных забот. Но жившая в ней жажда мщения вполне могла заставить какого-нибудь мужчину сделать это ради нее, если только у нее имелся достаточно решительный и близкий друг. Не нашлось ли среди мужчин, искавших в объятиях Элюнед утешения от козней враждебного мира, такого, который готов был на это пойти? И в первую очередь это мог быть отец малышки Уинифред, если только он знал, что это дитя его.

«Если так рассуждать, — подумал Кадфаэль, немного раздражаясь тому, куда завели его мысли, — то скоро я, пожалуй, начну приглядываться к каждому смазливому парню, ища в нем убийцу. Лучше уж мне заняться своими прямыми обязанностями, предоставив Хью Берингару как шерифу искать и наказывать виноватого. Однако вряд ли он поблагодарит меня за это! «