Женщины на Крите всегда разбирались в делах; интересно, как ко всему этому относится его мать, пыталась ли она говорить с ним на эту тему?… Он относился к ней с истинно критским почтением, но когда я был у них в последний раз, ему, кажется, со мной было лучше.

Она никогда не просила меня взять ее в Афины, хоть теперь уже ни ее народ, ни мой не стали бы возмущаться… Я часто думал об этом; но каждый раз, посмотрев на запертые двери покоев, еще хранивших тень Ипполиты, откладывал на будущий год. Ей было уже тридцать, а это поздно чтобы привыкать жить в чужой стране… И потом, она ведь дочь Миноса; быть может ей вовсе не хотелось занимать место мертвой, которое никогда бы ей не досталось, останься та в живых, - или ехать в такое место, где незаконнорожденный будет выше ее сына… Возможно, она слышала, что в моем доме слишком много баб и что они отбились от рук за время моих отлучек… Вполне вероятно, что все это играло свою роль.

Лето уже кончалось. Если опять стану долго раздумывать - придется снова отложить… Потому я расстался с Пирифом в море и повернул прямо на Крит.

Мальчишка встретил меня в гавани. Встретил с восторгом. Спрашивал, где я был, что привез ему, как скоро он сможет отправиться со мной в плавание, - а ему едва исполнилось тринадцать… Всю дорогу он щебетал на колеснице, как скворец.

На террасе царского дома нас ждала его мать - маленькая, изящная, вся в украшениях; ее чудесные каштановые волосы блестели на солнце, а обнаженные груди были круглы и упруги, словно гроздья винограда в саду под террасой, откуда доносился его аромат… Когда мы остались наедине, я рассказал ей, как обстоят дела. И еще сказал так:

- Было бы несправедливо обойти Ипполита, после того как его мать отдала свою жизнь за меня и за Аттику. Если бы я тогда погиб, - а оба сына малыши, - ни один из них не мог бы рассчитывать ни на что… Но он посвятил себя Артемиде, чтобы отдать ее долг. Богам виднее… Но мы должны делать то, что остается нам.

- Да, - сказала она, - это верно.

Она сидела молча, сложив на коленях свои тонкие белые руки… Я чуть не сказал, что ей необязательно ехать в Афины, если она не хочет. Я прямо чувствовал, как эти слова скулились из меня наружу, как собаки просятся у закрытой двери, - но я знал, что это ее оскорбит. Она и так со многим мирилась: мои наезды к ней, между Афинами и морем, были коротки; я сам никогда не говорил ей о своих женщинах, но острова были полны и песен, и басен о моих морских походах, в которых я их добывал, так что она не могла не знать… Потому я сказал, что ей надо будет поехать, чтобы разделить почести с сыном, и что она может доверить мне привести в порядок дом и позаботиться о ее комфорте.

- Я хотела бы повидать Афины… - Она сказала это совершенно спокойно. Потом задумалась на момент… - Но что за странный юноша - отказаться от царства!… А он не передумает? В этом возрасте молодежь полна прихотей, которые через год забываются…

- Только не он. Если он что-то решил, то не отказывается от этого легко.

Она подняла свои темные брови:

- Ты тоже.

- У него была возможность, и он это знает. Но прежде чем он научится интригам - лошади начнут летать, тут ты можешь мне поверить.

Итак, она согласилась ехать, а я отдал ей несколько украшений, которые нашел на Сицилии. Я больше думал об Акаме - как он примет эту новость?…

Он выглядел ошеломленно, словно такая мысль никогда ему и в голову не приходила. И что еще хуже - я понял, что так оно и было. Когда я умолк, он спросил:

- Отец, а ты точно знаешь, что Ипполит не хочет Аттику? Если хочет - я не могу ее взять! У друга - не могу…

Так можно говорить о детском подарке: о луке, ну о колеснице… Это вернуло назад все мои сомнения. «Какое легкомыслие, - думаю. - Славный парнишка, но величия - ни капельки…»

- Он твой брат, - говорю. - Ты думаешь, что я могу быть несправедлив со своими сыновьями? А что до дружбы - вы же никогда не виделись.

- Не виделись?… Что ты, пап, конечно же виделись!… - Ребенок вдруг обнаружил, что его заботы не заполняют собой весь мир, и изумился, и широко раскрыл свои темные критские глаза. - Это было, когда я возвращался домой из Афин. В последний раз, как я был у тебя. Ты послал какие-то письма в Трезену, и мы целую неделю оставались там - ждали ветра… Он как только узнал, что я там, сразу приехал вниз, и мы все то время провели вместе… Он давал мне править колесницей - один раз, на ровном месте; и я совсем сам правил, - он сам так сказал, - он только чуть-чуть поддерживал вожжи… Мой пес Морозко - это его подарок… А ты не знал? Его отец был из священных собак Эпидавра… Неужели тебе не говорили, что это Ипполит меня туда отвез и вылечил?

- Вылечил? Но ты уезжал из Афин вполне здоровым…

- Да, но когда мы туда приплыли, у меня был один из тех приступов кашля…

Я совсем забыл, а в детстве он буквально синел от них…

- Жрец в Эпидавре знал все-все про это, он называл это астмой, а Ипполит тоже так сказал, еще раньше… Знаешь, пап, он почти врач; он мог бы стать настоящим врачом, если бы ему не приходилось стать царем. Ну вот, я проспал ту ночь в священной роще и видел настоящий сон от бога! - Его живое смуглое лицо стало торжественным, он приложил два пальца к губам… - Я не могу его рассказывать, но он был настоящий. А потом Целитель ушел с музыкой, а я - вылечился… Пап, а Ипполит может приехать в Афины, когда я буду там? Он тогда увидит, каким стал Морозко… Он на самом деле самый большой мой друг, а если мы не увидимся скоро, то вообще наверно друг друга не узнаем…

- Почему же нет? - говорю. - Там видно будет…

Эта негаданная любовь упала с неба словно дар божий. Мне стало стыдно, что держал мальчишек вдали друг от друга, - но разве забудешь войны Паллантидов?… Конечно, он должен приехать! Но за всем этим была и другая мысль: будет он в Афинах, увидит, как слабо держит вожжи его младший брат, и придется ему самому приложить руки… Федра была права: я нелегко отказываюсь от того, к чему прикипело сердце.

А вскоре он сам написал мне из Трезены, по собственному почину: он хотел приехать в Элевсин, чтобы пройти обряд посвящения при Таинстве, и просил моего согласия. Я подумал, счастье само бежит мне навстречу.

Я выставил дозорных встречать его корабль, а когда он появился - вышел на крышу Дворца посмотреть. И сейчас будто вижу, как шел он к берегу мимо Эгины, как сверкал на солнце белый парус…

Когда я ехал в Пирей встречать его, то подумал, что рановато, пожалуй, оказывать ему такое внимание перед всем народом… Ладно, наплевать… Он спускался по сходням - я увидел, что он еще больше вырос; и лицо стало тверже, более взрослое… Неужели это я породил его? Нет - это все она: мне вспомнилось, что у нее осталось единственное воспоминание об отце из ее детства - как он загораживал собой всю дверь.

Мы поехали вверх - через Морские Ворота - и дальше в Афины… Как капитан чует погоду, так ощущал я настроение толпы по их крикам и песням. В детстве он был сын амазонки, и только; а теперь они им восхищались, как детишки новой игрушкой: женщины ворковали, мужчины сравнивали его с Аполлоном-Гелием… Если бы могли, они кричали бы мне: «Почему ты его от нас прятал!…»

Во Дворце было то же самое. Старики, ненавидевшие его мать, вымерли; их больше не было… Все было забыто, - и я давно уже знал об этом, хоть сам не забыл ничего. Молодые люди, которые были детьми, когда она погибла, восхищались тем, что они называли его эллинской чистотой… Это слово - «эллинский» - можно было услышать в каждом углу, и оно часто имело смысл. Смуглый Акам, - с его тонкой талией, гибкой критской походкой и певучим акцентом, - это он был теперь чужеземцем; это на его матери лежала теперь тень Богини, ее надо было опасаться… Как мог я не предвидеть этого? Если Ипполит только руку протянет за своим правом первородства - они его кинут ему, как букет цветов…

Он был теперь более уверен в себе, в нем росла привычка к царской власти - теперь в мире нет такого человека, чтобы смог его подчинить… Что ж, тем лучше; но я тоже кое-что понимаю в нашем деле - посмотрим…