Он ненавидел все обычаи, отжили они свой век или нет… Он ненавидел любое подчинение, даже хорошему закону. Ради того чтобы не позволить кому-то получить на крупицу больше, чем тот заслуживал, - он готов был выкорчевать всякое почтение на земле, всякую честь… Быть может, в основе всего этого была одна голая ненависть, и он рушил бы что угодно, что ни застал бы вокруг себя?… На самом деле, ведь если бы он любил людей или справедливость, то мог бы и построить что-нибудь на тех развалинах, которыми себя окружил!

Прежде, когда я старался понять своих врагов, это было мне нужно, чтобы бороться с ними. Зачем это теперь, когда все позади? Почему не удовольствоваться проклятием?… Но пока человек - человек, он должен смотреть и думать; если не вперед, то назад… Мы рождаемся с вопросом «почему?» и умираем с ним же; такими нас создали боги…

Быть может, он хотел бы отравить или заколоть меня, если бы решился?… Во Дворце было видно, что люди еще любят меня, так что он ненадолго смог бы меня пережить. Что это было - недостаток воли, желание хорошо о себе думать или коварство?… Что это было, когда он оставил меня жить - и бороться с хаосом разваленного государства, гораздо худшим, чем был во времена моего отца? Он даже уехал, когда я изгнал его за никудышное управление, хоть и недалеко… Теперь не надо ехать далеко, чтобы покинуть царство Аттики.

Крит откололся два года назад, и больше того - там царствует Идоменей; пока я был болен, все на острове знали это, кроме меня… В Мегаре нашелся принц их древнего царского рода; и говорят, что теперь на Истме опять можно пройти лишь с отрядом не меньше чем в семьдесят копий… Только Элевсин придерживается своего Таинства в том виде, как создал его Орфей. Там наше дело переросло его или мою жизнь; и уничтожить его Менестею не по силам: для этого нужна не тьма, а новый, более яркий свет.

Тайна моей болезни сработала против меня. Несколько человек из берегового народа что-то узнали… Это были дикие, невежественные люди; они не знали, что эти новости можно продать, а пустили их летать по свету, словно пух чертополоха… Быть может, старая знахарка вплела мою историю в одну из своих сказок?… Правда была перемешана с той ложью, которую распускал я сам: теперь говорили, что я ушел под землю, чтобы похитить священную жрицу, и был проклят Богиней, и провел там четыре года на волшебном кресле, к которому приросли мои руки и ноги… И что у меня теперь такая походка потому, что когда я в конце концов вырвался из этого кресла, куски моего мяса остались на нем… Из всего этого делали вывод, что боги покинули меня, что счастье мне изменило… - что ж, даже пропустив маяки, можно добраться до гавани.

Я виделся с Акамом… Он на Эвбее, у одного вождя, которому я доверяю; там он вполне в безопасности. В Афинах его не то чтобы не любят, но считают слишком критянином; а Менестей - тот из древнего аттического рода… По сути дела, Акама нельзя винить, что он не остановил Менестея; ведь когда тот принялся за свое дело, ему едва исполнилось пятнадцать… Акам был так потрясен переменой, происшедшей со мной, что все его внимание было занято стараниями не показать этого; очень трудно было угадать, что он думает обо всем остальном. Но, похоже, он не только не ненавидит Менестея, а даже думает, что тот сделал все что мог… Год за годом, пока он рос, его наследство все уменьшалось, - но и его стремления, по-видимому, тоже. О матери его мы не говорили.

Он лучше всего себя чувствует среди таких же парней на Эвбее: пляшут, катаются верхом, предаются любви (девушки их не интересуют) - и счастливы… И он старается не отличаться от остальных. Могу представить себе, что, если Менестей поведет афинян на какую-нибудь чужую войну, от которой он должен был бы их оградить, Акам понесет свой щит под его командой и будет вполне доволен, если завоюет себе славу среди товарищей как рядовой боец. Однако он мой сын; и я видел, что бог коснулся его… Я верю, что когда-нибудь, когда Афинам придется туго, бог вновь заговорит и вернет им царя.

А я - я теперь не могу ни стоять на колеснице, ни даже поднять щит; пальцы левой руки так и не пришли в норму… Я отстоял Афинскую Скалу и отразил северные орды, я очистил Истм и изменил законы Элевсина, я убил Минотавра Астериона и раздвинул границы Аттики до острова Пелопа - не пристало мне беспомощно сидеть в доме моих отцов, чтобы рано или поздно услышать, как малые дети спрашивают: «Это он бы Тезеем когда-то?»

Менестей посеял - пусть он и пожинает. Но это мой народ, и прежде чем уйти, я хотел предостеречь их… Век за веком вздымались приливы в северных землях; такой прилив нахлынул в мои дни и снова нахлынет; я знаю, что нахлынет… Но лицо мое изменилось, и голос тоже, - люди меня не понимали; они думали, что я накликаю на город зло, что проклинаю их. Вот так я расстался с Афинами. Может быть, боги на самом деле справедливы; но был один только человек, который мог бы мне это доказать, - а он умер.

Я собирался плыть на Крит. Идоменей - это человек, которого я могу понять. Я был уверен, что укрепив свою власть, он теперь будет достаточно благороден; а я никогда не сделал ему ничего плохого, так что у него нет оснований меня позорить… Если бы я поселился в своем дворце на юге, чтобы скоротать там остаток дней, он наверно предоставил бы мне видимость царской власти, как я когда-то его отцу. Это было бы красиво с его стороны и ни в чем бы его не стесняло практически… А сидеть на террасе на Крите и следить, как наливаются виноградные гроздья, - не такое уж плохое занятие для того, кто ничего больше не может.

Так я отплыл с Эвбеи на Крит. Но ветер судьбы занес меня на Скирос.

На этом острове всегда ветры. По форме он похож на бычий лоб, и на одном из рогов - на высоком утесе - висит их крепость… Она так расположена для защиты от пиратов, таких, каким был и я. Правда, от меня Скирос не страдал: он прославился своими каменистыми полями и скудными запасами зерна в кувшинах - а я никогда не грабил бедняков. Царь Ликомед встретил меня так, как встретил бы и десять лет назад. Когда мы сидели за чашей вина, он рассказывал, что тоже частенько выходит в море на поиски удачи, если урожай оказывается плох… Я слышал об этом, хоть наши пути никогда не пересекались. Ликомед - из берегового народа. Чернобородый, с мрачноватыми глазами, из тех, что говорят не все, что думают… Про него ходит слух, что его воспитали в храме на Наксосе и что он сын жрицы и бога… Об этом он не говорил. Мы обменялись старыми морскими историями; он рассказал мне, что и он, как Пириф, тоже в детстве был послан в горы к кентаврам… Сказал, что Старина еще живет в какой-то высокогорной пещере на Пелионе, народ его стал совсем малочислен, но школа его по-прежнему открыта - и один из его мальчишек, наследник Фтийского царя, как раз сейчас гостит на Скиросе. Его спрятали от какой-то ранней смерти, которую увидела в знамениях его мать-жрица: специально завезли на остров, чтобы он не смог удрать, потому что ранняя смерть должна принести за собой бессмертную славу, а мальчишка пошел бы на это с радостью…

Мы сидели у окна, и Ликомед показал его мне: он как раз поднимался по крутым ступеням, высеченным в скале. Обняв темноволосую подругу, он выходил вверх из вечерней тени в последнее ласковое пятно заходящего солнца, - сам живой и яркий, будто солнце, будто полдень… Тот бог, что послал ему эту пылающую гордость, не должен был добавлять еще и любви - ведь она сгорит в гордости… А его мать напрасно старалась: он носит свою судьбу в себе. Он не видел меня, но я успел заглянуть в его глаза.

Царь Ликомед стоял рядом со мной и тоже смотрел на него. И говорит:

- Должно быть, мальчик был где-то далеко, когда подошел твой корабль. Когда он узнает, кто приехал к нам, - вот будет для него праздник!… Ради его отца я часто стараюсь удержать его от разных рискованных проделок, а он каждый раз отвечает: «Тезей бы это сделал!» Ты для него - идеал.

Он подозвал слугу:

- Пойди скажи принцу Ахиллу - пусть умоется, оденется во все лучшее и поднимется к нам сюда.