- Ну, Тезей, - сказал он, - Великий Царь Аттики, Великий Царь Крита… Что дальше?

- Великий Царь Крита, дедушка, и Царь Афинский. Великий Царь Аттики - это пока только слова. Этого еще надо добиться.

- Аттика - это такая упряжка, на которую трудно надеть общее ярмо. Очень уж разные все, только грубость у них одинакова. Сейчас они платят тебе подати и воюют с твоими врагами - это уже много, в Аттике.

- Нет, мало. Слишком мало! Дом Миноса простоял тысячу лет потому, что Крит имел один общий закон.

- И, однако, он пал…

- Да, пал. Но как раз потому, что законности еще не хватало. Она кончалась на уровне крепостных и рабов. А люди, которым нечего терять, - опасны…

Дед поднял брови - так глядят дедушки на маленьких мальчиков… Но ничего не сказал.

- Царь должен был заботиться о них, - говорю. - Не только подавлять, но и защищать их от произвола… Разве мы не говорим, что все беспомощные - сирота, чужеземец, нищий, которому нечем заплатить, который может только попросить, - разве не говорим, что все они священны перед Зевсом-Спасителем? Царь должен отвечать за них - он рядом с богом. За крепостных, за безземельных батраков, за пленных… даже за рабов!

Он молча задумался. Потом заговорил:

- Ты теперь сам себе хозяин, Тезей. Себе и многим другим… Но я прожил дольше, и вот что я тебе скажу. Самое сильное в людях - это стремление сохранить свое. Тронь его - и ты себе наплодишь врагов, которые будут ждать своего часа. Ведь ты не для того стал царем, чтобы сидеть сложа руки дома по пять лет кряду, верно? Берегись камня за пазухой.

- Да, государь… Но я и не собираюсь никого гладить против шерсти. Их обычаи, что сохранились у них от предков, - все эти маленькие богини на перекрестках дорог, деревенские жертвоприношения… - это для них, как крыша в непогоду. Я ведь был на чужбине, я это все понимаю. Но они живут в страхе, все, от вождя до свинопаса… Боятся разбойника, который выскочит из-за холма; боятся придиру-хозяина, на которого днями гнут спину за миску объедков; боятся хама-соседа, который убьет заблудившуюся овцу и искалечит пастуха… Если они придут ко мне - я дам им правосудие. Чтобы каждый знал, что можно и чего нельзя, - будь то вождь, ремесленник, пастух или раб. Я убил Прокруста, чтобы показать, что могу это сделать. Думаю, они придут.

Он кивнул задумчиво. Он был стар; но как всякий человек, знающий свое дело, был готов послушать что-то новое для себя.

- Люди могут быть гораздо лучше, чем бывают обычно, - говорю. - Я узнал это в Бычьем Дворе, когда тренировал свою команду. Есть в них вера, есть в них гордость - это надо пробудить в человеке, но потом оно растет само, в действии…

Я увидел, он наморщил лоб. Он пытался представить меня, своего внука и царя, в той жизни, которую знал лишь по песням да по картинам на стенах. Фигляр, обвешанный украшениями, верхом на быке, перед толпами простолюдинов… Ест, и спит, и тренируется вместе со всяким сбродом, отовсюду: там и сыновья повешенных пиратов, и варвары-скифы, и девушки-амазонки, взятые в плен… Словами не передать, как он переживал, что я был рабом. Он был мудрее родни моих погибших девчат, он был гораздо лучше их, - но и он не мог понять. В нормальной жизни нет ничего похожего на то величие во прахе.

Я стал рассказывать ему о делах его сыновей на войне, хваля лучших по их заслугам: я знал, что он еще не выбрал себе наследника. Мальчишкой - пока еще не знал, кто я такой, - я думал, что он выберет меня… Но нельзя было ждать от него, что он отдаст свою страну отсутствующему хозяину; и мне хотелось, чтобы он знал, что я оставил эту мысль.

Попрощавшись с ним, я пошел проведать мать; но женщины сказали - ушла принести жертвы. Я спросил, где ее найти, - был уже поздний вечер, - но мне ответили, что она будет ждать меня на рассвете в роще Зевса.

Я подыскал себе девушку, которая - видно было - не забыла меня, и пошел в свою спальню.

Утром я поднялся по тропе через лес, покрывавший склоны холмов, к тому священному месту, где Зевс сразил дуб; к тому камню, где отец мне оставил свой меч.

Возле этого камня стояла мать. Я шагнул к ней улыбаясь, хотел обнять, - но руки мои опустились. На ней были жреческие одежды и высокая диадема с золотыми змеями - я видел, что она очистилась для священного ритуала, и мужская рука не могла касаться ее. Я не успел ничего сказать - она показала глазами: под деревьями стояли две жрицы - старуха и девочка лет четырнадцати, - у них была закрытая корзина, в каких носят священные предметы… Старуха что-то шептала девочке, а та глядела на меня большими глазами.

Мать сказала:

- Пойдем, Тезей. Это место принадлежит Зевсу, оно для мужчин; нам надо в другое святилище.

Она повернулась к тропинке, уходившей в глухую чащобу. Меня охватил озноб, будто перо ночной птицы скользнуло по коже…

- В чем дело, мать? - спрашиваю. Но я знал и сам.

- Здесь не пристало разговаривать. Идем.

Я пошел за ней в зеленую тень. Невидимые, сзади шли старуха с девочкой; я слышал то их приглушенные голоса, то треск сучка, то шорох листьев…

Вскоре мы подошли к высокой серой скале. На ней был высечен огромный открытый глаз; древний, тронутый разрушением. Я остановился, зная, что это - место Богини, запретное для мужчин… Тропа уходила за скалу, но я отвернулся от нее и ждал. Жрицы сели на замшелый камень, их разговор был неслышен; мать по-прежнему молчала.

- Мама, - сказал я, - зачем ты привела меня к Ней? Разве мало я вынес и выстрадал в Ее стране, где целый год моя жизнь висела на волоске? Или этого недостаточно?

- Тихо, - говорит. - Ты знаешь, что ты сделал.

Она покосилась на камень и на тропу за ней, и отвела меня чуть дальше от них, двигаясь беззвучно и говоря шепотом. Когда она встала рядом, я заметил, что вырос на два пальца, пока был на Крите, - но это не помогало почувствовать себя больше.

В Элевсине, когда ты боролся с Царем Года и убил его, ты женился на священной Царице… Но прежде чем истек твой год, ты сверг ее и установил власть мужчин. Медея, Верховная Жрица, бежала от тебя из Афин, спасая свою жизнь…

- Но она пыталась убить меня!… - Я говорил не очень громко, но в окружавшей тишине это казалось криком. - Царица Элевсинская была в заговоре с ней, я должен был умереть от руки собственного отца. Для этого ты послала меня к нему?! Ведь ты моя мать!…

Она на мгновение сжала голову руками, потом сказала:

- Здесь я служительница. Я говорю, что мне велено… - Тяжело вздохнула… Не сами слова ее, а вот эта ее горестность леденила мне кровь. А она продолжала: - А на Крите ты увез Пресвятую Ариадну, Богиню-на-Земле, из святилища Матери… Где она теперь?

- Я оставил ее на Наксосе, в святилище острова. Ты знаешь тамошние обряды, мать? Ты знаешь, как умирает Царь Вина?… Она там как рыба в воде, хоть ее воспитывали мягко и она ничего не знала о таких вещах. В роду Миноса гнилая кровь, когда придет мой срок заботиться о наследниках - я оставлю своему царству лучшее потомство!…

Я почувствовал, как Глаз со скалы сверлит мне спину, и повернулся к нему лицом. Он встретил мой взгляд - сухой, немигающий каменный глаз… Мать всхлипнула, ее глаза были полны слез.

Я протянул к ней руки, но она отступила, одной рукой отгораживаясь от меня, а другой - пряча лицо. Я помолчал… Потом сказал:

- Когда я был ребенком, ты учила меня, что Богиня добра…

- Тогда ты принадлежал Ей, - говорит.

Глаз продолжал сверлить меня. Я обернулся - увидел, что те две жрицы тоже смотрят… И весь лес был, казалось, одни глаза.

Мать повернулась к скале, сделала какой-то знак рукой… Потом нагнулась до самой земли и взяла что-то, поднялась… В одной руке был проросший желудь, в другой - мертвые листья, что скоро снова станут землей. Она бросила их, показала знаком: «Молчи!» - и, взяв меня за руку, отвела в сторону от тропинки. Глядя меж деревьев, я увидел играющих лисят - мягкие, симпатичные создания… Рядом с ними на земле лежал молодой заяц, мертвый, наполовину съеденный… Мать повернулась назад к скале. Руки мои покрылись гусиной кожей, и волосы на них шевелились под слабым лесным ветерком… Я спросил: