Вскоре появились мои люди, но они шли одни. Я рассердился: ведь если мне придется пойти к ней наверх, представление не состоится… Но подошли они ближе - гляжу, бледные все. А старший говорит:

- Тезей, она умирает. Принести ее сюда или не надо?

В народе стали передавать друг другу эту новость. Слышно было, как она расходится вокруг, и хоть все говорили тихо - казалось, будто скамьи таскают в пустом зале, так это гремело.

- Умирает? - спрашиваю. - Что с ней? Она больна? Или кто ее ранил? Или руки на себя наложила?

Они дружно закачали головами, но не заговорили разом. Элевсинцы любят острые моменты и знают, как их разыгрывать. Повернулись к старшему, у него был прекрасный звучный голос.

- Ни то, ни другое, ни третье, Тезей. Когда ей сказали, что мы ведем тебя с границы домой как великого царя, она изорвала на себе волосы и одежды, и спустилась к Богине, и кричала, чтобы та послала знак. Что за знак был ей нужен, никто не знает, но трижды кричала она и била руками в землю - и знака не было. Потом она поднялась и принесла молоко и поставила его для Родового Змея, но тот не вышел за ним. Тогда она позвала флейтиста, и тот заиграл музыку, под какую танцуют змеи, и наконец Змей вышел. Он слушал музыку и уже начал танцевать - и тут она снова возопила к богине и взяла его в руки… И он впился зубами ей в плечо и скользнул назад в свою нору, быстро, словно вода в кувшин… А она вскоре упала - и теперь она умирает.

Вокруг было невероятно тихо, все слушали его.

- Принесите ее сюда. Если я войду к ней, то потом скажут, что я ее убил. Пусть народ будет свидетелем. - Все молчали, но я чувствовал общее одобрение. - Положите ее на носилки. Будьте как можно осторожнее с ней. На случай, если ей что понадобится, пусть при ней будут две женщины ее, остальных задержите.

И вот я снова ждал. Все вокруг - тоже; но элевсинцы терпеливы, когда будет на что посмотреть. Наконец наверху, на террасе, показались носилки. Их несли четверо мужчин, рядом шли две женщины, а позади - воины едва сдерживали их, скрестив копья, - толпа жриц. Все в черном, с распущенными волосами, лица в крови, причитают в голос… Лестница была не слишком крута для носилок - каждый год, с незапамятных времен, по ней сносили вниз мертвого царя, на погребальных.

Они сошли вниз, поднесли ее ко мне и опустили носилки на землю. Из кизила были носилки, позолоченные, и с ляписом.

Ее лихорадило, дышала тяжело и быстро, тяжелые волосы упали и разметались по земле. Лицо было белое-белое, как свежая слоновая кость; под глазами зеленые тени, губы посинели… Она покрывалась холодным потом, и женщина то и дело вытирала ей лоб, а полотенце было запачкано краской с ее глаз и губ. Если бы не волосы, я б ее не узнал; она казалась старше моей матери.

Она хотела мне большего зла, чем те мужчины, которых я скормил стервятникам, трупы которых с удовольствием раздевал на поле после боя… И все же ее агония потрясла меня. Когда пущены факелы в Большом Зале царского дома, и занимаются пламенем расписные стены, и крашеные колонны, и занавеси, тканные на станках, и огонь рвется вверх к крашеным стропилам, и с ревом рушится пылающая крыша - тут есть от чего содрогнуться; но еще больше потряс меня в тот день ее вид. Я вспомнил утреннее небо в высоком окне, и ее смех возле полуночной лампы, и гордую поступь под балдахином с бахромой…

- Мы все в руке мойры, - сказал я ей. - Мы все в ее руке со дня рождения. Ты выполнила свой долг, но и я свой.

Она пошевелилась на носилках, потрогала горло… Потом заговорила, хрипло, но достаточно громко чтоб ее слышали. Она ж была элевсинка!…

- Мое проклятие не сбылось. Ты пришел с предзнаменованием… Но я хранительница Таинства - что мне было делать?

- Перед тобой был трудный выбор, - сказал я.

- Я выбрала неверно. Она отвернула лицо свое.

- Конечно, - говорю, - пути богов неисповедимы. Но не надо было прилагать руку отца моего к моей смерти.

Она приподнялась на локте и закричала:

- Отец - это ничто! Мужчина - ничто!… Это было, чтоб наказать вас за гордыню!…

Она снова упала на носилки, одна из женщин поднесла ей ко рту вино. Выпила, закрыла глаза… Отдыхала. Я взял ее руку - рука была холодная и влажная. Она заговорила снова:

- Я чувствовала, что это подступает. Керкион перед тобой позволял себе слишком много. Даже мой брат… А потом пришел эллин!… Из рощи миртовой придет птенец кукушки… Тебе на самом деле девятнадцать, как ты говорил?

- Нет. Но я вырос в доме царей.

- Я противилась воле Ее, и Она втоптала меня в прах.

- Время несет перемены, - говорю. - Одни лишь счастливые боги избавлены от этого.

Она резко дернулась - из-за яда не могла лежать спокойно… Старшая ее дочь, смуглая девочка лет восьми-девяти, проскользнула меж стражников, с плачем бросилась к носилкам, ухватилась за нее: «Мамочка, ты правда умираешь?!…» Она сдержала судороги, погладила девочку по голове, сказала что скоро поправится, и приказала женщинам увести ее. Потом сказала:

- Отнесите меня на быстрый корабль, отведите туда детей - дайте мне уехать в Коринф. Там моя родня позаботится о них. А я хочу умереть на священной горе, если только успею туда добраться.

Я отпустил ее, а на прощание сказал:

- Хоть жертвоприношение Матери я изменю, но никогда не стану искоренять культ ее. Все мы ее дети.

Она открыла глаза.

- Дети!… О, мужчины как дети!… Хотят всего за ничто!… Жизнь будет умирать, всегда, и этого тебе не изменить…

Носилки подняли и понесли, но я вытянул руку - остановил. Наклонился к ней и спросил:

- Скажи, пока не ушла, ты носила моего ребенка?

Она отвернулась.

- Я приняла зелье, - говорит. - Он был с пальчик всего, но уже было видно, что это мужчина… Значит, я правильно сделала. На сыне твоем - проклятие.

Я махнул носильщикам, и они пошли к кораблям. Женщины шли за ней. Я окликнул их: «Возьмите ей ее драгоценности и все, что она сочтет нужным!» Они засуетились, забегали, позабыв свою торжественную скорбь, взад-вперед замелькали их черные ризы, будто в разворошенном муравейнике… А по склонам вокруг, словно сороки, стрекотали горожанки. У берегового народа все женщины и девушки всегда любят царя - понятная традиция: ведь царь всегда молод и красив… И меня они все любили, и теперь не знали как им быть.

Я стоял все там же и глядел вслед носилкам. И тут подходит ко мне огромная седая баба с увесистым золотым ожерельем на шее… Подходит свободно, как все минойки подходят к мужчинам, и говорит:

- Она тебя надула, малыш, она не умрет. Если тебе нужна ее смерть - задержи ее.

Я не стал спрашивать, за что она так ненавидит царицу.

- На лице ее смерть, - говорю. - Я видел такое не раз…

- О, конечно, ей плохо сейчас, - говорит. - Но в молодости она ела похлебку из змеиных голов и давала себя кусать молодым змеям, чтобы привыкнуть к яду. Таков закон святилища. Она помучается еще несколько часов, а потом сядет и будет смеяться над тобой.

Я покачал головой.

- Оставим это богине. Не дело встревать меж госпожой и служанкой.

Она пожала плечами:

- Как хочешь… Но тебе нужна новая жрица. Моя дочь из царского рода и украсит любого мужчину. Смотри - вот она.

Я вытаращил глаза. Едва не рассмеялся вслух, глядя на бледную послушную девочку и на ее решительную мамашу, уже готовую править Элевсином. Отвернулся… По лестнице еще метались вверх и вниз женщины из свиты царицы. Лишь одна из них стояла у той расщелины, глядя в нее на прощание. Это была она - та, что лежала там в свадебную ночь, оплакивая Керкиона.

Я поднялся к ней, взял ее за руку, повел на открытое место. Она конечно помнила, как давала мне заметить ее ненависть, - и теперь пыталась вырваться, боялась. Я обратился к народу:

- Эта женщина - одна из всех вас! - не радовалась крови убитых людей. Вот ваша жрица! Я не стану лежать с ней, - лишь божье семя оплодотворяет урожай, - но она станет приносить жертвы, и читать знамения, и будет ближе всех к Богине. - И спрашиваю ее: - Ты согласна?