— Если не найдёте ребёнка, то жена с горя умрёт, — тихо сказал Катунцев, обмякая лицом, отчего крупные губы стали ещё крупнее, а взгляд открылся Рябинину простым, беззлобным страданием.
— Почему думаете, что не найдём?
— А-а… Есть известные прокуроры. Кони, например. Есть известные адвокаты, Плевако… Полно известных юристов. А вот известного следователя я не знаю.
— А Шерлок Холмс? — пошутил Рябинин.
Катунцев на шутку не отозвался. Да и кто шутит с убитым горем…
Из дневника следователя.
Иринкины вопросы неожиданны и разнообразны. Где она только их выкапывает? Мне кажется, она забила бы всех эрудитов мира, будь такая встреча. Пока я бреюсь, а она запихивает в портфель непонятное сооружение с головой и колесом, называемое «самоходный Миша», между нами вспыхивает одноприсестный разговор:
— Пап, медведь в берлогу залез?
Сентябрь, наверное ещё бродит.
— Рановато ему.
— Пап, уксус горит?
Водка, знаю, горит, а кислоты вроде бы нет.
— Вряд ли.
— Пап, а ты суп из корешков жень-шеня ел?
Корень этот целебный, да ведь кто знает, может быть и едят. Делают же салаты из примулы.
— Его не варят, а делают лекарство.
— Пап, обезьяны теперь в людей происходят?
Тут уж я знаю наверняка, а мою мысль о том, что случается наоборот и некоторые люди происходят в обезьян, можно оставить и при себе.
— Не происходят, на это нужны миллионы лет.
— Нет, происходят.
— А ты о Дарвине знаешь? — решился и я на вопрос.
— Вот о нём-то, папа, я с тобой и говорю.
— Что ты о нём говоришь?
— Дарвин — это человек, который произошёл от обезьяны.
На рассвете Петельников поехал в бассейн. Душ и зелёная хлорированная вода смыли бессонную ночь и вроде бы просветлили голову. Мокрый вернулся он в райотдел, взял в канцелярии подоспевшие бумаги и сел за стол у себя в кабинете тяжело, словно на плечах лежала штанга. Ночь всё-таки давила.
Из сводок, рапортов, отношений и писем инспектор почему-то сразу извлёк конверт с приколотой секретарём лаконичной бумажкой: «Анонимка». Он вытащил лист простой белой бумаги и прочёл текст, написанный синей пастой…
«Товарищи милиция! Девочку, которую вы ищете, видели с цыганкой или молдаванкой на вокзале».
Почерк крупный, неровный, изменённый. Кто её написал? Человек, который хочет помочь следствию, но не хочет быть свидетелем. Но тогда зачем менять почерк? Чтобы навести на неверный след? Мол, не ищите, девочки в городе нет. Цыганка, молдаванка…
Память, взбодрённая купанием, вроде бы включалась в работу. Анонимка была со смыслом — в том микрорайоне, где украли девочку, жили цыгане, занимали целый дом. Тогда нужно идти к тёте Рае, тогда к ней…
Петельников отбросил на висок чёрное крыло упавших мокрых волос. Штанга, лежавшая на плечах, легко скатилась на пол — сна как не бывало. Инспектор распахнул шкаф, где имелось всё необходимое для нового рабочего дня: бритва, свежая рубашка, кофеварка, чёрный хлеб и пилёный сахар. Он брился, всматриваясь в натянутую, загорелую за лето кожу: в крепкие, каменно сомкнутые губы; в чуть искривлённый нос, пострадавший от боксёрских перчаток; в тёмные глаза и чёрные несохнущие волосы. Нет, лицо не ожирело, да на такой работе и не ожиреет. И не худое, когда скулы кожу продирают, — сухощавое лицо.
Он надел синюю рубашку, тёмный галстук и пиджак чёрной кожи. И ещё раз посмотрел в нишу, где стояло зеркало, — вылитый мафиози. Только чёрных перчаток и усиков не хватает.
Там же, под нишей, стоял и окоченевший кофейник, который на секунду задержал его взгляд. Но где-то за стенами уже пропищало девять. Инспектор бросил в рот два кусочка сахара и захлопнул шкаф…
Квартира тёти Раи встретила его тихой дверью, обитой плотным синтетическим материалом. Инспектор позвонил. Тишина не ответила. Он ещё раз позвонил, и тогда дверь открылась сразу, будто человек стоял за нею и ждал повторного звонка.
Инспектор увидел, что в передней бушует огонь — красная кофта цыганки горела, как закатное солнце, и казалось, что в этом жаре сейчас оплавятся её золотые неподъёмные серьги.
— Заходи, сокол, — сказала она вязким, почти мужским голосом.
— Здравствуй, Раиса Михайловна.
— В гости или по делам?
— И так, и этак.
Они прошли в комнату, устланную коврами. Инспектор сел на край дивана. На что села хозяйка, он не успел разглядеть, ибо то, на что она села, накрылось широченными юбками, как цветным парашютом. Говорили, что во второй комнате лежит кошма, висит кнут и стоит тележное колесо; что во второй комнате разводится костёр и поются хорошие цыганские песни.
— Как здоровье, Раиса Михайловна?
— Здоровье, сокол, не деньги — обратно не вертается.
— А что такое?
— Зуб болит, коньячком вот полощу.
На круглом столе, накрытом камчатой скатертью, посреди горы фруктов высилась початая бутылка коньяка.
— Не пригубишь ли рюмочку-вторую, сокол?
— Спасибо, мне ещё летать.
— А кофейку?
Лицо он был официальное, но пришёл к ней неофициально, поэтому для беседы выпить кофейку можно. С куском бы мяса.
Она стукнула ладонью в стену. Тут же открылась дверь и вошла молчаливая цветастая девочка с подносом. Ждали его тут или попал к завтраку? Девочка принесла второй поднос, отчего крепкие губы инспектора дрогнули: копчёная колбаса, сыр, бутерброды с какой-то рыбкой… Сласти. А пришёл он неофициально. Нет, пришёл он всё-таки по делу.
Инспектор взял горячую чашку, коснувшись еды лишь рассеянным взглядом.
— Раиса Михайловна, есть жалобы, что ваши цыганочки продолжают гадать на улицах…
— У кого ж это языки чешутся?
— Мелкое мошенничество.
— Э, сокол, почему люди не хотят жить красиво, а? Подошла чавела статная да горячая, шаль цветнее луга, серьги блеском душу греют, поцелуйные губы улыбаются… Взяла твою руку, сказала судьбу и попросила за это позолотить ручку. Неужели грех?
— Так ведь обман.
— Э, сокол, обман-то обман, да приятный. А лотерея не обман? Выигрыш то ли выпадет, то ли нет. И с судьбой так. Угадаешь или не угадаешь.
Горячий натуральный кофе. Ковры. Девочка-прислужница. Сладкие речи. Пышная старая цыганка в золоте. Только этого… фимиама не хватает. Где он? В гостях у шахини?
— Ну, а ты, Раиса Михайловна, гадаешь?
— Отчего ж не погадать, если попросят.
— А каков процент попадания?
— Не шути, сокол, с судьбой.
— Говорят, стопроцентное.
— Пусть говорят, сокол: кобыла сдохнет, а язык отсохнет.
— Есть информация, Раиса Михайловна, что предсказываешь ты, в какой магазин, сколько и в какое время поступает дефицит. Интересно, откуда узнаёшь?
— Сокол, зря ты едой-то моей брезгуешь…
Кожа жёлтая, но без морщин. Скулы блестят. Глаза черны, как цыганская ночь. В волосах ни одной седой тропинки. Говорили, что ей восемьдесят. Говорили, что она колдунья. Цыгане её слушались, как родную мать, да она и была тут матерью и бабкой многих.
— А ты, сокол, пришёл не из-за гаданья.
— Как узнала — руку ведь не показывал?
— Соколята твои по квартирам летали.
— Раиса Михайловна, девочку украли…
— Сокол, при твоей работе дурнем быть негоже. Украли дитё, так, значит, чавелы? В нашем доме все цыгане работают. Я получаю пенсию. Да, сокол, иногда цыганки гадают. Натура просит. А зачем цыгану чужой ребёнок, когда своих девать некуда? Или ты думаешь, мы кровь человеческую пьём?
Жёлтое широкое лицо неожиданно побледнело, а скулы даже побелели, словно кожа на них истончилась до кости. Глаза полосовали инспектора чёрным огнём. Волосы сами выскользнули из-под оранжевой ленты и рассыпались по плечам. Она размашистым движением отбросила их с глаз, взяла сигареты и умело затянулась. Говорили, что в той, второй комнате она курит трубку, чёрную и корявую, как столетний корень.