— Тебе неизвестно, за что ты воюешь? — резко спросил Штокман.
— Да, неизвестно! Казаки — такие же хлеборобы, как и мы! Знаем, против чего они восстали! Знаем…
— А ты, сволочь, знаешь, чьим ты языком говоришь? Белогвардейским! — вскипел обычно сдержанный Штокман.
— Ты особенно-то не сволочи! А то получишь по усам!.. Слышите, ребята? Какой нашелся!
— Потише! Потише, бородатый! Мы вас, таковских, видывали! — вмешался другой, низенький и плотный, как мучной куль. — Ты думаешь, если ты коммунист, так можешь нам на горло наступать? Смотри, а то мы из тебя выбьем норов!
Он заслонил собою щупленького Горигасова, напирал на Штокмана, заложив куцые сильные руки за спину, играя глазами.
— Вы что же это?.. Все белым духом дышите? — задыхаясь, спросил Штокман и с силой оттолкнул наступавшего на него красноармейца.
Тот качнулся, вспыхнул, хотел было ухватить Штокмана за руку, но Горигасов его остановил:
— Не связывайся!
— Это — контрреволюционные речи! Мы вас будем судить, как предателей Советской власти!
— Весь полк не отправишь в трибунал! — ответил один из красноармейцев, стоявших вместе со Штокманом на одной квартире.
Его поддержали:
— Коммунистам и сахар и папиросы, а нам — нету!
— Брешешь! — крикнул Иван Алексеевич, приподнимаясь на кровати. — То же, что и вы, получаем!..
Слова не говоря, Штокман оделся, вышел. Его не стали задерживать, но проводили насмешливыми восклицаниями.
Штокман застал комиссара полка в штабе. Он вызвал его в другую комнату, взволнованно передал о стычке с красноармейцами, предложил произвести аресты их. Комиссар выслушал его, почесывая огненно-рыжую бородку, нерешительно поправляя очки в черной роговой оправе.
— Завтра соберем собрание ячейки, обсудим положение. А арестовывать этих ребят я не считаю возможным в данной обстановке.
— Почему? — резко спросил Штокман.
— Знаете ли, товарищ Штокман… Я сам замечаю, что у нас в полку неблагополучно, вероятно, существует какая-то контрреволюционная организация, но прощупать ее не удается. А в сфере ее влияния — большинство полка. Крестьянская стихия, что поделаешь! Я сообщил о настроениях красноармейцев и предложил отвести полк и расформировать его.
— Почему вы не считаете возможным арестовать сейчас же этих агентов белогвардейщины и направить их в Ревтрибунал дивизии? Ведь такие разговоры — прямая измена!
— Да, но это может вызвать нежелательные эксцессы и даже восстание.
— Вот как? Так почему же вы, видя такое настроение большинства, давно не сообщили в политотдел?
— Я же вам сказал, что сообщил. Из Усть-Медведицы что-то медлят с ответом. Как только полк отзовут, мы строго покараем всех нарушителей дисциплины, и в частности тех красноармейцев, которые говорили сообщенное вами сейчас… — Комиссар, нахмурясь, шепотом добавил: — У меня на подозрении Вороновский и… начштаба Волков. Завтра же после собрания ячейки я выеду в Усть-Медведицу. Надо принять срочные меры по локализации этой опасности. Прошу вас держать в секрете наш разговор.
— Но почему нельзя сейчас созвать собрание коммунистов? Ведь время не терпит, товарищ!
— Я понимаю. Но сейчас невозможно. Большинство коммунистов в заставах и секретах… Я настоял на этом, так как доверять беспартийным в таком положении — неосмотрительно. Да и батарея, а в ней большинство коммунистов, только сегодня ночью прибудет с Крутовского. Вызвал в связи вот с этими волнениями в полку.
Штокман вернулся из штаба, в коротких чертах передал Ивану Алексеевичу и Мишке Кошевому разговор с комиссаром полка.
— Ходить ты еще не можешь? — спросил он у Ивана Алексеевича.
— Хромаю. Раньше-то боялся рану повредить, ну, а уж зараз, хочешь — не хочешь, а придется ходить.
Ночью Штокман написал подробное сообщение о состоянии полка и в полночь разбудил Кошевого. Засовывая пакет ему за пазуху, сказал:
— Сейчас же добудь себе лошадь и скачи в Усть-Медведицу. Умри, а передай это письмо в политотдел Четырнадцатой дивизии… За сколько часов будешь там? Где думаешь лошадь добыть?
Мишка, кряхтя, набивал на ноги рыжие ссохшиеся сапоги, с паузами отвечал:
— Лошадь украду… у конных разведчиков, а доеду до Усть-Медведицы… самое многое… за два часа. Лошади-то в разведке плохие, а то бы… за полтора! В атарщиках служил… Знаю, как из лошади… всею резвость выжать.
Мишка перепрятал пакет, сунув его в карман шипели.
— Это зачем? — спросил Штокман.
— Чтобы скорее достать, ежели сердобцы схватят.
— Ну? — все недопонимал Штокман.
— Вот тебе и «ну»! Как будут хватать — достану и заглону его.
— Молодец! — Штокман скупо улыбнулся, подошел к Мишке и, словно томимый тяжким предчувствием, крепко обнял его, с силой поцеловал холодными дрожащими губами. — Езжай.
Мишка вышел, благополучно отвязал от коновязи одну из лучших лошадей конной разведки, шагом миновал заставу, все время держа указательный палец на спуске новенького кавалерийского карабина, — бездорожно выбрался на шлях. Только там перекинул он ремень карабина через плечо, начал вовсю «выжимать» из куцехвостой саратовской лошаденки несвойственную ей резвость.
На рассвете стал накрапывать мелкий дождь. Зашумел ветер. С востока надвинулась черная буревая туча. Сердобцы, стоявшие на одной квартире со Штокманом и Иваном Алексеевичем, встали, ушли, едва забрезжило утро. Полчаса спустя прибежал еланский коммунист Толкачев, — как и Штокман со своими ребятами, приставший к Сердобскому полку. Открыв дверь, он крикнул задыхающимся голосом:
— Штокман, Кошевой, дома? Выходите!
— В чем дело? Иди сюда! — Штокман вышел в переднюю комнату, на ходу натягивая шинель. — Иди сюда!
— Беда! — шептал Толкачев, следом за Штокманом входя во вторую комнату. — Сейчас пехота хотела разоружить возле станицы… возле станицы подъехавшую с Крутовского батарею. Была перестрелка… Батарейцы отбили нападение, орудийные замки сняли и на баркасах переправились на ту сторону…
— Ну, ну? — торопил Иван Алексеевич, со стоном натягивая на раненую ногу сапог.
— А сейчас возле церкви — митинг… Весь полк…
— Собирайся живо! — приказал Ивану Алексеевичу Штокман и схватил Толкачева за рукав теплушки. — Где комиссар? Где остальные коммунисты?..
— Не знаю… Кое-кто убежал, а я — к вам. Телеграф занят, никого не пускают… Бежать надо! А как бежать? — Толкачев растерянно опустился на сундук, уронив меж колен руки.
В это время по крыльцу загремели шаги, в хату толпою ввалились человек шесть красноармейцев-сердобцев. Лица их были разгорячены, исполнены злой решимости.
— Коммунисты, на митинг! Живо!
Штокман обменялся с Иваном Алексеевичем взглядом, сурово поджав губы:
— Пойдем!
— Оружие оставьте. Не в бой идете! — предложил было один из сердобцев, но Штокман, будто не слыша, повесил на плечо винтовку, вышел первый.
Тысяча сто глоток вразноголось ревели на площади. Жителей Усть-Хоперской станицы не было видно. Они попрятались по домам, страшась событий (за день до этого по станице упорные ходили слухи, что полк соединяется с повстанцами и в станице может произойти бой с коммунистами). Штокман первый подошел к глухо гомонившей толпе сердобцев, зашарил глазами, разыскивая кого-либо из командного состава полка. Мимо провели комиссара полка. Двое держали его за руки. Бледный комиссар, подталкиваемый сзади, вошел в гущу непостроенных красноармейских рядов. На несколько минут Штокман потерял его из виду, а потом увидел уже в середине толпы стоящим на вытащенном из чьего-то дома ломберном столе. Штокман оглянулся. Позади, опираясь на винтовку, стоял охромевший Иван Алексеевич, а рядом с ним те красноармейцы, которые пришли за ними.
— Товарищи красноармейцы! — слабо зазвучал голос комиссара. — Митинговать в такое время, когда враг от нас — в непосредственной близости… Товарищи!
Ему не дали продолжать речь. Около стола, как взвихренные ветром, заколебались серые красноармейские папахи, закачалась сизая щетина штыков, к столику протянулись сжатые в кулаки руки, по площади, как выстрелы, зазвучали озлобленные короткие вскрики: