— Накройте ему лицо, — предложил кто-то.
Жарков вдруг оперся на руки и, закинув голову так, что затылок бился меж скрюченных лопаток, крикнул хрипатым нечеловеческим голосом:
— Братцы, предайте смерти! Братцы!.. Братцы!.. Что ж вы гляди-те-е?.. Аха-ха-а-а-а-а!.. Братцы… предайте смерти!..
Вагон мягко покачивает, перестук колес убаюкивающе сонлив, от фонаря до половины лавки желтая вязь света. Так хорошо вытянуться во весь рост и лежать разутым, дав волю ногам, две недели парившимся в сапогах, не чувствовать за собой никаких обязанностей, знать, что жизни твоей не грозит опасность и смерть так далека. Особенно приятно вслушиваться в разнобоистый говор колес: ведь с каждым оборотом, с каждым рывком паровоза — все дальше фронт. И Григорий лежал, вслушиваясь, шевеля пальцами босых ног, всем телом радуясь свежему, только нынче надетому белью. Он испытывал такое ощущение, будто скинул с себя грязную оболочку и входил в иную жизнь незапятнанно чистым.
Тихую, умиротворенную радость нарушала боль, звеневшая в левом глазу. Она временами затихала и внезапно возвращалась, жгла глаз огнем, выжимала пол повязкой невольные слезы. В госпитале, в Каменке-Струмилове молоденький еврей-врач осмотрел Григорию глаз, что-то написал на клочке бумаги.
— Вас придется отправить в тыл. С глазом серьезная неприятность.
— Кривой буду?
— Ну, что вы, — ласково улыбнулся доктор, уловив в вопросе неприкрытый испуг, — необходимо лечение, быть может, придется сделать операцию. Мы вас отправим в глубокий тыл, в Петроград, например, или в Москву.
— Спасибочка.
— Вы не трусьте, глаз будет цел. — Доктор похлопал его по плечу и, сунув в руки клочок бумаги, легонько вытолкал Григория в коридор. Засучивал рукава, готовясь к операции.
После долгих мытарств Григорий попал в санитарный поезд. Сутки лежал, наслаждаясь покоем. Старенький мелкорослый паровозишко, напрягаясь из последних сил, тянул многовагонный состав. Близилась Москва.
Приехали ночью. Тяжелораненых выносили на носилках; те, кто мог ходить без посторонней помощи, вышли после записи на перрон. Врач, сопровождавший поезд, вызвав по списку Григория и указывая сестре милосердия на него, сказал:
— Глазная лечебница доктора Снегирева! Колпачный переулок.
— Ваши пожитки с вами? — спросила сестра.
— Какие у казака пожитки? Сумка вот да шинель.
— Пойдемте.
Она пошла, поправляя под наколкой прическу, шурша платьем. Неуверенно шагая, Григорий направился за ней. Поехали на извозчике. Гул большого засыпающего города, звонки трамваев, голубой переливчатый блеск электричества подействовали на Григория подавляюще. Он сидел, откинувшись на спинку пролетки, жадно осматривая многолюдные, несмотря на ночь, улицы, и так странно было ему ощущать рядом с собой волнующее тепло женского тела. В Москве чувствовалась осень: на деревьях бульваров при свете фонарей блеклой желтизной отсвечивали листья, ночь дышала знобкой прохладой, мокро лоснились плиты тротуаров, и звезды на погожем небосклоне были ярки и холодны по-осеннему. Из центра выехали в безлюдный проулок. Цокали по камням копыта, качался на высоких козлах извозчик, принаряженный в синий, наподобие поповского армяк; махал на вислоухую клячу концами вожжей. Где-то на окраинах трубили паровозы. «Может, какой в Донщину сейчас пойдет?» — подумал Григорий и поник под частыми уколами тоски.
— Вы не дремлете? — спросила сестра.
— Нет.
— Скоро приедем.
— Чего изволите? — Извозчик повернулся.
— Погоняй!
За железной тесьмой ограды маслено блеснула вода пруда, мелькнули перильчатые мостки с привязанной к ним лодкой. Повеяло сыростью.
«Воду и то в неволю взяли, за железной решеткой, а Дон…» — неясно думал Григорий. Под резиновыми шинами пролетки зашуршали листья.
Около трехэтажного дома извозчик остановился. Поправляя шинель, Григорий соскочил.
— Дайте мне руку. — Сестра нагнулась.
Григорий забрал в ладонь ее мягкую маленькую ручку, помог сойти.
— Потом солдатским от вас разит, — тихонько засмеялась прифранченная сестра и, подойдя к подъезду, позвонила.
— Вам бы, сестрица, там побывать, от вас, может, и ишо чем-нибудь завоняло, — с тихой злобой сказал Григорий.
Дверь отворил швейцар. По нарядной с золочеными перилами лестнице поднялись на второй этаж; сестра позвонила еще раз. Их впустила женщина в белом халате. Григорий присел у круглого столика, сестра что-то вполголоса говорила женщине в белом, та записывала.
Из дверей палат, расположенных по обе стороны длинного неширокого коридора, выглядывали головы в разноцветных очках.
— Снимайте шинель, — предложила женщина в халате.
Служитель, тоже в белом, принял из рук Григория шинель, повел его в ванную.
— Снимайте все с себя.
— Зачем?
— Вымыться надо.
Пока Григорий раздевался и, пораженный, рассматривал помещение и матовые стекла окон, служитель наполнил ванну водой, смерил температуру, предложил садиться.
— Корыто-то не по мне… — конфузился Григорий, занося смугло-черную волосатую ногу.
Прислуживающий помог ему тщательно вымыться, подал простыню, белье, ночные туфли и серый с поясом халат.
— А моя одежа? — удивился Григорий.
— Будете ходить в этом. Вашу одежду вернут вам тогда, когда будете выписываться из больницы.
В передней, проходя мимо большого стенного зеркала, Григорий не узнал себя: высокий, чернолицый, остроскулый, с плитами жаркого румянца на щеках, в халате, с повязкой, въедавшейся в шапку черных волос, он отдаленно лишь походил на того, прежнего, Григория. У него отросли усы, курчавилась пушистая бородка.
«Помолодел я за это время», — криво усмехнулся Григорий.
— Шестая палата, третья дверь направо, — указал служитель.
Священник в халате и синих очках при входе Григория в большую белую комнату привстал.
— Новый сосед? Очень приятно, не так скучно будет. Я из Зарайска, — общительно заявил он, придвигая Григорию стул.
Спустя несколько минут вошла полная фельдшерица с большим некрасивым лицом.
— Мелехов, пойдемте, посмотрим ваш глаз, — сказала она низким грудным голосом и посторонилась, пропуская Григория в коридор.
На Юго-Западном фронте в районе Шевеля командование армии решило грандиозной кавалерийской атакой прорвать фронт противника и кинуть в тыл ему большой кавалерийский отряд, которому надлежало совершить рейд вдоль фронта, разрушая по пути коммуникационные линии, дезорганизуя части противника внезапными налетами. На успешное осуществление этого плана командование возлагало большие надежды; небывалое количество конницы было стянуто к указанному району; в числе остальных кавалерийских полков был переброшен на этот участок и казачий полк, в котором служил сотник Листницкий. Атака должна была произойти 28 августа, но по случаю дождя ее отложили на 29-е.
С утра на огромном плацдарме выстроилась дивизия, готовясь к атаке.
Верстах в восьми на правом фланге пехота вела демонстративное наступление, привлекая на себя огонь противника; в ложном направлении передвигались части одной кавалерийской дивизии.
Впереди, насколько обнимал глаз, не было видно неприятеля. В версте от своей сотни Листницкий видел черные брошенные логова окопов, за ними бугрились жита и сизел предрассветный, взбитый ветерком туман.
Случилось так, что неприятельское командование или узнало о готовящейся атаке, или предугадало ее, но в ночь на 29-е неприятельские войска покинули окопы и отошли верст на шесть, оставив засады с пулеметами, которые и тревожили на всем участке противостоящую им нашу пехоту.
Где-то вверху, за кучевыми облаками, светило восходящее солнце, а долину всю заливал желто-сливочный туман. Была подана команда к атаке, полки пошли. Многие тысячи конских копыт стлали глухой, напоминающий подземный, гул. Листницкий, удерживая своего кровного коня, не давал ему срываться на галоп. Расстояние версты в полторы легло позади. К ровному строю атакующих приближалась полоса хлебов. Высокое, выше пояса, жито, все перевитое цепкой повителью и травой, до крайности затрудняло бег лошадей. Впереди все так же зыбилась русая холка жита, позади лежало оно поваленное, растоптанное копытами. На четвертой версте лошади стали спотыкаться, заметно потеть, — противника все не было, Листницкий оглянулся на сотенного командира: на лице есаула — глухое отчаяние…