Он спросил об этом не сразу. С одной стороны, мешало странное чувство неловкости, а с другой – он просто боялся. Боялся услышать не тот ответ, которого ждал и на который надеялся вопреки рассудку. Получив от Тани письмо, мать уже давно сообщила бы ему на курсы, он это понимал. Понимал – и все же продолжал надеяться.

Когда наконец убрались спать младшие (с Зинкой их было семеро) и тетя Клава ушла в ночную смену, они остались с матерью вдвоем. Настасья Ильинишна убирала со стола, Сергей, без ремня, в расстегнутой гимнастерке, сидя возле печки на низенькой скамеечке, курил в открытую дверцу.

–  Сереженька, водки тут осталось еще со стопочку, -сказала мать, убирая в буфет дождавшийся-таки своего часа заветный графинчик. – Завтра на дорогу...

Она не договорила, пронзенная вдруг страшным сознанием кратковременности своего счастья. Сколько месяцев, сколько дней и ночей ждала она этого свидания, как чуда, как высшей милости, и вот наконец чудо свершилось, и прошла и безвозвратно канула в прошлое та минута, когда она прижала к груди сына, живого и невредимого; и та минута, когда ввела его в комнату и впервые увидела при ярком свете – высокого, в новенькой ладной шинели, в желтых ремнях; и та, когда приехавший с фронта сын сел за ее стол и съел первую ложку приготовленного ею борща, – все это было уже в прошлом, в воспоминании, которому суждено было отныне стать горшей ее мукой и единственным ее утешением, а сейчас минуты убегали, и их было не удержать, не остановить. Пройдет еще час – он ляжет и уснет (намучился, небось, в вагоне), и ей останется всего одна ночь – сидеть у прикрытой газетой лампочки, слушать дыхание спящего сына и собирать его в страшную дальнюю дорогу...

Увидев, что мать плачет, Сергей бросил окурок в печку и встал, машинально одергивая распоясанную гимнастерку.

– Ну ладно, ма... ну чего ты, – сказал он, потоптавшись возле матери, и осторожно положил ей на плечо ладонь, загрубелую и отвыкшую от таких прикосновений. – Ты думаешь, раз фронт, так уж непременно что-то случится... Я вон видал: люди с первого дня воюют, и ни царапины... А отец Женьки Ляпунова, помнишь, в сороковом году посреди улицы под паровоз попал по пьяному делу, помнишь? Возле Мотороремонтного, где маневровая ветка. Ты пойми, мам, это ведь все как судьба, – на фронте, кто поопытнее, точно знают... Кому не судьба, так он три часа просидит под самым массированным, и его даже не оцарапает... Ну не плачь!

– Я же от радости, сыночек, – произнесла Настасья Ильинишна, утирая глаза передником и судорожно пытаясь улыбнуться. – От радости ведь тоже... плачешь... Может, чайку еще, Сереженька?

Чаю Сергею не хотелось, но он подумал, что отказом может огорчить мать, и снова подсел к столу.

– Ты лучше убери сахар, пусть ребятишкам будет, -сказал он, – я вот с вашим тульским леденчиком. Ты так и не рассказала, что у вас тут в ноябре делалось... Я думал, детей из Тулы эвакуировали.

– Кого и эвакуировали, – подтвердила Настасья Ильинишна. – Клаше тоже предлагали, только она не захотела: куда их, говорит, без меня повезут, вот если будут завод эвакуировать, все вместе и поедем. У нас уж и узлы были увязаны, а потом слышим – железную дорогу перерезали, вроде и в Серпухове уже немец, и в Ревякине -тут рукой подать, десяти верст не будет, и все, говорят, идет и идет, аж на Рязань...

– До Серпухова он не дошел, – сказал Сергей. – Бомбили вас сильно? Страшно было?

– А я не знаю, сыночек, я за детей так переживала – не до страху было. Мы с бабами на Орловском шоссе окопы копали.

– Как же ты со своими ногами-то копала?..

Настасья Ильинишна улыбнулась, словно помолодев:

– А командовал нами и вовсе безногий, вот-то грозное было войско, ты бы посмотрел, сынок! Он пришел и говорит: «Я, – говорит, – вас, бабоньки, не агитирую – сами видите, какая на Россию беда идет». Неужто мы не понимаем! А после праздников морозы как ударили, земля промерзла, долбишь ее, долбишь...

– Ма, я хотел спросить... Ты от Тани ничего не получала?

– Ничего, сыночек, – ответила Настасья Ильинишна, точно давно ждала этого вопроса. – Тебе Танечка не писала разве?

Сергей молча мотнул головой. Помолчав, он кашлянул и сказал сдавленным голосом;

– Александр Семеныч писал... в январе. Вроде не эвакуировалась она...

– Ему-то откуда известно? Разве сейчас узнаешь, сынок, ведь это какая тьма народу двинулась, пол-России с места поднято, – разве дознаешься сразу, кто куда попал? Да и почта ведь как ходит, поездов этих сколько пожгли, очень даже свободно могло письмо и затеряться. И в мирное вон время сколько раз письма пропадали! А тут...

– Да нет, – сказал Сергей, катая по клеенке хлебный шарик. – У него-то были возможности... проверить.

Он взглянул на мать и снова опустил голову. Настасья Ильинишна опять заплакала потихоньку, утирая глаза передником.

– Сереженька, родненький мой, виновата я перед тобой и перед Танечкой, прости уж меня, старую дуру, – едва выговорила она. – Я, когда в прошлом году сюда приехала, все думала: господи, хоть бы их что разлучило...

– Не плачь, ма. Мало ли кто что думал год назад! Ты, что ли, войну накликала...

– А потом – поверишь, Сереженька, – приходит раз Клаша со смены и говорит: «Энск-то ваш, слышала, оставили», – так я первым делом о ней и подумала, ну как в сердце меня что ударило...

– Ма, ну не надо, – сказал Сергей, не поднимая головы. – Что толку вспоминать...

– Погоди, сынок. Мы, может, и не увидимся больше – все под Богом ходим, – так я вот что тебе скажу. Разыщешь Танечку – поклонись ей в ноги от меня и прощения попроси, слышишь, сынок? Вот уже верно говорят: живи, живи, все равно дураком помрешь; до седых волос дожила вот я, а вышла перед вами прямой дурой. Да мне бы ее тогда как дочку любимую принять, раз она тебя, сына моего, полюбила...

– Хорошо, я передам, – сказал Сергей таким тоном, словно рассчитывал увидеть Таню через день-другой. – Но только ты ни в чем перед ней не виновата, ты не думай. Таня на тебя нисколько не обижалась, честное слово. Я ей как-то сказал, что жаль, дескать, что у вас все так неладно получается, а она только посмеялась. А потом говорит: «Ничего ты не понимаешь, я уверена, что мы отлично будем жить, у тебя мама очень хорошая и добрая, а что она ко мне относится настороженно – так это потому, что она очень тебя любит». Это мы с ней говорили вскоре после того, как вы с Зиной сюда уехали. А потом она еще, знаешь, что сказала? Я, говорит, уверена, что твоя мама меня тоже полюбит, когда поймет, что я тебя люблю по-настоящему. Так что, ма, тебе перед Таней не за что извиняться...