Через полчаса в дверь позвонили.
Любка расправила на себе юбку, пошла открывать. Омельчук остался в комнате.
— Товарищ подполковник… — Старший опер Виталька прибыл с двумя офицерами, Омельчук видел их в линейном отделении. — Мы по вашу душу…
— Из Москвы позвонили?
— Да нет! Я чего беспокою? Сейчас к теще моей поедем, в Шангу. Уже ждут! Жена с работы отпросилась, махнула в колбасный цех — там у нас свояк… А мы заехали в гостиницу — вас нет! Пораскинули так и этак… Куда человек мог деться? — Бесхитростность старшего опера была на грани оскорбительной глупости. — Думаю: «Заеду к Любе!» И не ошибся!.. «Где же Созинов вас набрал таких!..»
— Люба, ты тоже собирайся!
— Неудобно, Виталий! — Любкино лицо горело.
— Да ладно! Неудобно угли считать — пальцы дымятся! Без тебя не поедем! Точно, товарищ подполковник?
Любка вся подобралась — ждала ответа. «Горячая девка…» Омельчук даже крякнул от полноты чувств.
— Шанга далеко отсюда?
— Рядом.
— Что ж! — Он поднялся. — Можно и съездить! Рабочий день — к концу!
Гуляли в избе-пятистенке, на краю поселка. Пили, орали, дробили… Половицы щедро отзывались на стук. А вокруг — за стенами, за двором, над крышей — первенствовала все та же, устоявшаяся, не прерываемая ничем тишина; за несколько часов пребывания в Шарье Омельчук все никак не мог к этому привыкнуть. Сидели хорошо. Виталькина теща — не старая еще, с раскачивающимися длинными сережками, с повадками лидера — шутками-прибаутками опытной рукой правила застолье.
— Милости просим, гостюшки баские…
На столе царили картовники — диковинные пироги, облитые поверху картофельным свежим пюре на молоке, запеченные на противне в русской печи. К картовникам подали свежего молока, сметану, крутые яйца. Была еще брага! К самогону первачу. Первач был отменный — самогонный аппарат Виталька самолично отобрал в райотделе среди сотен конфискованных оригинальных конструкций, приговоренных к уничтожению.
Московского проверяющего Шарья принимала по высшему разряду, и Омельчук это оценил. Посулы генерала Скубилина, партийные документы Больших Боссов — все ушло на задний план.
«Кайф…»
Любка, сидевшая рядом, положила под столом свою горячую ногу чуть выше его колена, голенью обвила его голень. Они сидели, развернувшись в разные стороны, не разговаривали и даже ни разу не взглянули друг на друга, тесно, плечом к плечу, ощущая синхронное биение крови в переплетенных сосудах.
В избу вплывали новые гости — Омельчук уже не старался их запомнить — соседи, свои, сослуживцы. Оставляли в прихожей или на кухне бутылки, степенно проходили к столу. В присутствии высокого московского гостя несколько минут разговаривали вполголоса, чинно, потом начинали догонять тех, кто раньше начал.
— Гостюшка ты наш дорогой! — Виталькина теща все же вытащила Омельчука из-за стола. — Иди-ка ты полежи! С дороги, чай!
Он и впрямь почувствовал, что отяжелел.
За переборкой стояла застеленная суконным жестким одеялом кровать. Мигом достали подушки. Уложили, накрыли простыней.
С уходом Омельчука в горнице все пошло веселее и громче.
Проснулся он от бешеного стука за переборкой. Кто-то гулко вколачивал каблуки в пол. Женщины тянули тонкими куриными голосами:
Был уже вечер. В голове прояснилось. Пора заняться делом…
Он поднялся, в носках, как лежал, подошел к горнице. Гости в избе сменились, приехали сотрудники линейного отделения.
Общество распалось.
На месте Омельчука, рядом с Любкой, красовался усач-дежурный. Они сидели молча, не разговаривали. Любка смотрела куда-то в угол, усач тоже не обращал на нее внимания.
— Товарищ подполковник… — Старший опер Виталька — улыбчивый, с нежным, как у девицы, лицом — первым заметил Омельчука. — Котлеты стынут! Садитесь сюда!
Виталька достал магнитофон — старый, без верхней крышки. С двумя бобинами. Пленки были тоже видавшие виды, хрипатые.
Высоцкий, Шафутинский, Аркадий Северный…
— Из бесхозных, что ли? — Омельчук кивнул на магнитофон. — Что пассажиры забыли?
— Ну! Сто лет, а все равно пашет… Списанный!
— Не уничтожил по акту!
— Конечно! А уничтожь я его, как Созинов мне велел, — кому какая польза? А так люди слушают… — Виталька скользнул на рисковый, однако непременный, как закуска к выпивке, разговор о начальстве. — Такой он у нас — честное слово… Ни себе, ни другим!
— И не подумаешь! — подначил Омельчук.
— Вечером вместе работаем на вокзале — скажет, бывало: «Виталька! Купи два кусочка хлеба, кефир и сто пятьдесят колбасы в буфете!» Идешь!.. И тут уж смотри — чтоб ни больше, ни меньше! Все рассчитает! До копеечки! Сдачу отдай точно! А то скажет: «И кефирные бутылки сдай!» Тут уж… «Нет, — я говорю, — Пал Михайлович! Бутылки я не понесу!» А тру-у-ус! Взять с этим же магнитофоном. «А вдруг узнают?» — «Так ведь, — говорю, — его все равно на переплавку!» — «Но ведь, — говорит, — человек сдал нам!..»
«Сдал!»
Мягко, без нажима Омельчук принялся зондировать почву, варьируя нужным словечком.
— Народ, я смотрю тут честный. Приносят, сдают!
— Это есть! Народ у нас хороший, товарищ подполковник, чужого ему не надо.
— А как насчет документов?
— То же самое! Приносят — принимаем, пересылаем…
— А с партийными билетами? Конфликтов с райкомом, горкомом не бывает? Тут ведь дело тонкое!
— Это точно! — Виталий зажегся, однако вначале потянулся за стопкой. — Выпьем, товарищ подполковник! Я вам сейчас одну историю расскажу!
Выпили как положено. Не спеша. Также неторопливо, спустя время, одинаково поддели вилками по рыбке с томатом. Виталька поманил Омельчука, зашептал в ухо:
— Сегодня документы принесли. Карточки, партбилеты. Пропуска… Ну, вообще!.. Я таких и не видел! На самый верх. В ЦК КПСС!
Омельчук боялся пошевелиться, чтобы не вспугнуть.
— Из поезда выбросили…
Виталька рассказал всю историю. Про машиниста, про звонок Картузова из московской милиции.
— Хотел чужими руками жар загрести…
У Омельчука прорезался наконец голос:
— И где сейчас все?
— Начальник взял.
— Созинов? Понес в партийные органы?
— Нет!
Старший опер объяснил:
— В санаторий едет. В Москву. Вот и завезет. Прямо с доставкой на дом. В ЦК.
Омельчук отпал.
— И когда ему в санаторий?
— Выезжает? А сегодня!
Виталька был сама беспечность.
— Сейчас, может, уже выехал!
— Мне ждать вас, товарищ капитан? — С Игумновым был все тот же водитель.
— Ждать.
Разыскник 49-го отделения, на территории которого проживал владелец «Тойоты», и другой парень, находившийся вместе с ним в машине, назначили встречу именно тут, в комплексе. Очаг спортивной культуры ютился на краю раскинувшегося широкого оврага. На другом склоне разбит был старый фруктовый сад. Дно принадлежало зловонному стремительному ручью. Комплекс не был престижным, но в нем имелось все, что необходимо пацану в микрорайоне, где, кроме кинотеатра и общественного туалета с наркотой, нет ни одного другого объекта соцкультбыта.
Игумнов дернул входную дверь — она оказалась не заперта; вошел внутрь. Небольшой холл отделяло от зала прозрачное — от пола до потолка — стеклянное ограждение. За ним был ринг. Там шла тренировка. Младшеклассники, совсем дети, отрабатывали «боковые». С шагом левой вперед наносили удары, укрывались за одинаково у всех, как у одного, поднятыми предплечьями; нагнув головы, по-рачьи сводя раскачивающиеся полусогнутые кисти.
Разыскник 49-го — плечистый, невысокого роста — уже ждал Игумнова. Небрежно кивнул в угол, на тренажеры.
— Качаются…
Оказалось: это — ностальгическое. С минуту оба наблюдали молча.
«Большой спорт — наверное, единственный путь наверх для детей из неблагополучных и малоимущих семей, у кого нет поддержки со стороны…» — писали советские газеты про юношей-негров, чемпионов и рекордсменов.