Но вот уже сколько лет прошло, а он все еще ни разу не почувствовал того, что испытывал на фронте, — желания отдать лоскут своей жизни, чтобы спасти чужую. Он ни разу не почувствовал восторга, безумной горделивой радости, которая приходила к нему в госпиталях, когда он убеждался, что удержал человека на этом свете.
Он все правильно делал, честно делал и учил правильности и честности других. Это была его профессия, его характер.
Только ему ни разу не показалось даже, что от него требуется еще и лоскут жизни.
А вот поди ж ты, приехал этот нелепый цирк, появился в больнице Волков, и почудилось Гервасию Васильевичу, что вернулось время, ради которого нужно жить на свете, даже если за шестьдесят пять лет у тебя будет всего два-три таких года.
Он не может потерять. Эгоизм? А, черт с ним! Пусть Хамраев что хочет говорит об эгоизме!.. Сейчас жизнь Гервасия Васильевича в руках у Волкова. Если бы он это мог понять! Если бы он мог не отбирать того, что сам, не ведая, принес Гервасию Васильевичу!.. Если бы он не уезжал… Остался бы тут, и ходили бы они гулять вечерами по черным пыльным улицам, сидели бы на теплых камнях у ледяной речушки вдвоем. Нет, втроем… Они бы дружили с Хамраевым.
Ему все равно некуда ехать. Ну какого черта ему тащиться в Ленинград? Ведь он сам говорил, что у него там никого нету…
А если он в цирке захочет работать? А если он в цирке сможет работать, пусть, пожалуйста, работает. Только чтобы дом его здесь был. Пусть приезжает в отпуск или как там… в это «межсезонье». Он же сам говорил, что у них бывает такая штука, «межсезонье». Гервасий Васильевич будет ждать его.
На долю секунды Гервасий Васильевич вдруг захотел, чтобы Волков не смог работать в цирке. Чтобы остался живым и здоровым, только в цирке не смог работать. Но он отогнал от себя эту мысль и почувствовал себя отвратительно, словно предательство совершил…
Пусть работает в цирке. Гервасию Васильевичу нужно только знать, что он закончит работу и приедет. Отдохнет, поживет и уедет. Гервасий Васильевич проводит его и снова ждать будет…
Как-то вечером в больницу пришел Хамраев и увел Гервасия Васильевича к какому-то своему приятелю на серебряную свадьбу. Было шумно, пьяно и торжественно-весело. Гервасий Васильевич сидел со стариками, и ему как почетному гостю был поручен ритуальный дележ бараньей головы. Хамраев и отец жениха стояли за спиной Гервасия Васильевича и тихонько подсказывали ему правила разделки, а еще — что кому давать. В этом обычае был какой-то неясный для Гервасия Васильевича смысл, и из всех правил он запомнил только то, что «уши — детям».
От усталости Гервасий Васильевич сильно захмелел, и Хамраев пошел его провожать. По дороге Гервасий Васильевич несвязно и сбивчиво пытался рассказать Хамраеву все, о чем думал последние дни. О себе, о Волкове и о многом другом.
Хамраев держал Гервасия Васильевича под руку и молча кивал головой.
Изредка он говорил:
— Осторожнее. Или:
— Здесь ступенька…
— Давайте лучше обойдем арык…
Уже у самых ворот Гервасию Васильевичу показалось, что Хамраеву все это неинтересно, что весь этот разговор он воспринимает как болтовню нетрезвого старика и ждет не дождется, когда этот старик угомонится.
Гервасий Васильевич обиделся, замолчал на полуслове и устыдился себя до ярости. Он освободился от руки Хамраева и подчеркнуто холодно попрощался с ним. Хамраев удивленно пожал плечами, пожелал ему спокойной ночи и ушел.
Всю ночь Гервасию Васильевичу было плохо — болело сердце, мутило, а под утро разыгралась такая изжога, что Гервасий Васильевич стонал от отчаяния, слонялся в одних трусах по комнате и тщетно пытался вспомнить, где лежит пакетик с содой…
Спустя неделю Хамраев привел к Волкову моложавого человека в красивых сандалиях и белоснежной рубашке. Из рукавов короткого халата выглядывали тонкие темные руки с длинными пальцами и чуть синеватыми ногтями.
— Вот, — сказал Хамраев, — знакомьтесь, Дима. Это Гали Кожамкулов. Герой Советского" Союза. Единственный в нашем городе. И в то же время, заметьте, пропорционально населению, у нас Героев больше, чем в Москве. Здорово?
— Грандиозно! — улыбнулся Волков. — Здравствуйте. Садитесь, пожалуйста.
Кожамкулов осторожно присел на стул. Он быстро оглядел палату узкими припухшими глазами и машинально вытянул из кармана сигареты. Потом посмотрел на Волкова и спрятал сигареты в карман.
— Напрасно, — с сожалением сказал Волков.
Кожамкулов вопросительно взглянул на Хамраева.
— Черт с вами, — сказал Хамраев. — Курите. Может быть, в табачном дыму легче снюхаетесь. Погодите, я только плотнее прикрою дверь и распахну окно.
Кожамкулов и Волков закурили, а Хамраев взялся просматривать новый номер «Иностранной литературы», утром принесенный Гервасием Васильевичем.
— Сами из Ленинграда? — с легким акцентом спросил Кожамкулов.
— В общем-то из Ленинграда, — ответил Волков.
— Почему «в общем»?
— Редко там бываю… — сказал Волков и подумал, что Кожамкулов, наверное, из тех людей, которые не терпят приблизительности и неопределенности. Таким людям все подавай в масштабе один к одному.
— Изумительный город, — томно сказал Хамраев.
— Был там? — спросил Кожамкулов.
— Был пару раз…
— А я жил там, — сказал Кожамкулов. — Два года и три месяца.
— Где?
— Басков переулок, семь, квартира одиннадцать. Комнату снимал.
— Гали Кожамкулович — начальник местного аэропорта, — пояснил Хамраев. — Он в Ленинграде в какой-то там авиашколе учился…
— Зачем «в какой-то»? — строго сказал Кожамкулов. — В Высшем училище Гражданского воздушного флота. На Литейном, знаешь? Около Центрального лектория.
— Знаю, — сказал Волков. — Я там жил напротив. До войны.
— Где кафе-автомат?
— Нет. За углом, на Семеновской. Где такая?
— Это по-старому Семеновская… На Белинского.
— Так и говори, — сказал Кожамкулов. — Знаю. Там у меня друг комнату снимал. А потом задолжал хозяйке за три месяца и женился на ней.
Волков и Хамраев засмеялись. Кожамкулов подождал, когда они перестанут смеяться, и со вздохом добавил:
— Очень красивая у него была хозяйка. Не так чтобы молодая, но красивая. Видная из себя женщина.
Хамраев посмотрел на часы и сказал:
— Вы уж меня простите, я вас оставлю на полчасика. У меня тут еще куча дел… И не курите много.
Когда за Хамраевым закрылась дверь, Кожамкулов пододвинул стул к кровати Волкова и спросил, глядя на него немигающими узкими глазами:
— Ты какую школу кончал?
— Чкаловское военно-авиационное училище…
— На чем летал?
— На «По-2»… «СБ» еще застал. Кончал на «пешках». Переучивался на «Ту-2»…
— Почему ушел?
— По сокращению.
— Летал плохо? — прямо спросил Кожамкулов.
— Нет, — твердо ответил Волков. — Летал хорошо. По сокращению.
С Кожамкулова спало напряжение, и он задвигался на стуле, устраиваясь поудобнее.
— У тебя пепельница есть? — спросил он.
— Посмотри на подоконнике, — сказал Волков.
Не вставая со стула, Кожамкулов вытянул шею и посмотрел в сторону окна.
— Нету там ничего.
— Тогда стряхивай сюда, — сказал Волков. — В блюдце. Я все время в блюдце стряхиваю.
Они немного помолчали. А потом вдруг Гали Кожамкулов стал рассказывать Волкову про себя: про то, как учился в школе морской авиации, как Героя получил, как в пятидесятых годах тоже попал под сокращение, как его отстоял командующий ВВС округа и как уже потом сам Кожамкулов обиделся и уволился из армии. Сейчас бы, конечно, этого не случилось, а тогда сплеча рубили — самолеты списывали, летчиков увольняли… Очень тогда обиделся Кожамкулов.
— Тебе сколько? — спросил Волков.
— Я уже старый, — ответил Кожамкулов. — У меня внук скоро будет. Сорок четыре мне… Выйдешь из больницы, что думаешь делать?
Волков неопределенно хмыкнул.
— В цирке выступать будешь? — спросил Кожамкулов.