— Минуточку, Екатерина Фёдоровна, — сказал я, собравши в единый кулак всё своё нахальство и всю свою бесцеремонность. — Я всё-таки позволю себе попросить у вас некоторые разъяснения. Я охотно расскажу вам о нашей беседе с Кимом, но сперва мне хотелось бы выяснить некоторые обстоятельства. Вы намекали на них в начале разговора, но… Может быть, мой старый друг знает что-либо об этих делах?

Старый редактор поспешно, затряс головой:

— Ничего, Алёша, ровно ничего!

— Вот видите, ему тоже ничего не известно. (Я не был в этом уверен, но не пронзать же мне было его проницательным взглядом, и я понёсся дальше.) Сами посудите, Екатерина Фёдоровна. Здесь расстались с Кимом десять… нет, все двенадцать лет назад, проводили его в новую жизнь, успешную и завидную, в столицу, в престижную профессию… да ещё под крылышко привилегированного лица.

Я отхлебнул остывшего чая и перевёл дух. Все смотрели на меня. Мне показалось, что Моисей Наумович поощрительно мне подмигнул.

— Да… И вдруг неделю назад он появляется у меня в больнице в самом непрезентабельном виде, изрядно изувеченный и с полумёртвой женой, и оказывается, что он здесь уже более полугода… А сегодня появляетесь вы и намекаете на какие-то катастрофы, и вам позарез (иначе бы вы не появились) нужно узнать, что сказала Волошина перед смертью и о чём я разговаривал с Кимом. Воля ваша, Екатерина Фёдоровна, извольте объясниться.

Я замолчал. Она с изумлением посмотрела на меня, затем на редактора и снова на меня.

— Вы что же, — запинаясь, проговорила она, — вы действительно не знаете, что с ними было?

Я молча покачал головой. Она опустила глаза.

— Наверное, мне не следовало обращаться к вам, — сказала она.

Я пожал плечами, а Моисей мой Наумович мягко промурлыкал:

— Обратного хода нет, душенька. Вы слишком нас заинтриговали.

Тогда она подумала и решилась.

В Москве Волошины зажили спокойно и счастливо. Нина влюбилась в Кима как кошка. Поселились они в квартире профессора, в комнате Нины. Ким учился словно вол (в смысле упорства, конечно). Он много читал, в его распоряжении была ведь богатейшая библиотека тестя, и ему не приходилось выстаивать в очередях в Ленинку. И тесть гордился зятьком и, кажется, не раз упоминал его в беседах с институтским начальством. Пришла вожделенная пора, Нина получила диплом и поступила в «Советское искусство», а ещё через два года закончил и Ким и не без некоторой подачи тестя поступил в аспирантуру. Всё шло путём.

И вдруг Кима забрали.

Это было словно гром среди ясного неба. Выяснилось, что ещё на четвёртом курсе он присоединился к «Союзу демократической молодёжи против правительственного произвола» (СДМПП, двадцать шесть человек). Выяснилось, что он был активным распространителем «Информационного листка», разоблачавшего противоправные действия КГБ, прокуратуры и партийной элиты. Выяснилось, что он участвовал в жутком заговоре против здоровья и жизни членов Политбюро. И завертелось следствие.

Нина кинулась к отцу, прося вступиться. Но специалист по журналистской деятельности Ульянова-Ленина был в бешенстве. Зятя он называл не иначе, как грязным антисоветчиком, вонючим предателем и змеёй, пригретой на его, тестя, груди. Колотя себя по залысому лбу, он кричал о волке, коего сколь ни корми, а он сожрёт вдвое и ещё харкнет тебе же в морду. И он потребовал, чтобы Нина немедленно подала на развод и тем самым смыла бы позорное пятно со славной фамилии Востоковых…

Нина не отреклась от Кима Волошина, и тогда отец отрёкся от дочери.

Нина ушла из дома, и Екатерина Фёдоровна приютила её у себя. Конечно, ей было страшновато, но страхи эти порождались не столько реальностями, сколько предубеждениями. Ведь Екатерина Фёдоровна нигде в штате не состояла, и её работодатели, если и было им что-либо известно, никак этого не показывали. Вдобавок разгорелся в ней некий азарт, ощутила она в себе некое чувство протеста. Расхрабрившись, она нагрянула к Востокову и потребовала у него вещи Нины и даже часть имущества, заведомо принадлежавшего покойной Нининой матери. Востоков, осунувшийся, полинявший, не стал возражать.

А Нина металась по инстанциям, умоляла, писала бесчисленные слёзницы. С работы её, конечно, попросили, но она и не заметила этого. Бедняжка, избалованная благополучной жизнью, ещё не утратившая благородно-идиотских иллюзий, не переставала надеяться, что дело кончится благополучно. Тут в одночасье и рухнуло на неё зло.

Нина была беременна. В одной из самых высоких инстанций на неё грубо наорали с ударениями кулаком по столу и с множественным топаньем ногами. И у неё получился выкидыш. И она тронулась умом. И провела почти два года в сумасшедшем доме. Екатерина Фёдоровна навещала её там. Она сидела на койке, тихая, почти неподвижная, и истаивала, как свеча. Потом её сочли выздоровевшей, и Екатерина Фёдоровна опять взяла её к себе. Работать она, конечно, больше не могла, да и никто бы не взял её на работу, и она вела их общее хозяйство, бесшумная и серая, как мышь… Материально, впрочем, всё обстояло благополучно: понемногу распродавались вещички, ещё довольно регулярно приходили анонимные переводы на небольшие суммы. При Нининых потребностях…

Но это о Нине. О жизни же Кима в то ужасное для Волошиных время Екатерине Фёдоровне известно немного и только в самых общих чертах. Он не любил вспоминать. Хотя иногда его всё же прорывало.

В следственном изоляторе (знаменитая Матросская тишина) ему выбили глаз. В первом лагере (Котлаг, Болотный мыс) за отказ выходить на работы «суки» отрубили ему долотом палец («Я его там сам и похоронил». — «Кого?» — «Да палец же…» Впрочем, собственный палец — это «кто» или «что?»). В третьем лагере (Ворлаг, Медвежья свадьба) в лютых драках на выживание ему сломали половину рёбер и измолотили голову палками. Один лишь Бог — или дьявол? — ведает, как ему удалось остаться в живых. С другой стороны, зная характер Кима, нетрудно предположить, что в долгу он не оставался. Как-то он вскользь упомянул, что года за два до освобождения (Сурлаг, Соплечистка) его оставили в покое («паханы распорядились, не иначе»), и он, по его выражению, смог слегка восстановиться.

Его освободили досрочно. То ли вина его была сочтена не столь уж великой. То ли угодили в немилость следователи, которые оформили его дело. То ли возымели силу ходатайства влиятельных родственников кого-то из его подельщиков. А скорее всего, шли какие-то таинственные процессы в системе карательных органов, и победившие спешили собрать побольше обвинений против проигравших, чтобы с новыми силами обрушиться на истинных, по их мнению, еретиков.

И вот он вернулся в Москву. Иссохшая, с провалившимися глазами Нина неуверенно коснулась пальцем его груди и проговорила: «Ты?» Он заплакал, прижал её к своей провонявшей телогрейке.

Нечего было и мечтать бывшему аспиранту устроиться в столице. Да и не хотел он оставаться в Москве. Он вспомнил, что был когда-то (давным-давно) неплохим механиком. Несколько дней беготни, несколько простынь анкет и заявлений, и они с Ниной отбыли по оргнабору в Ольденбургскую, тогда ещё Новоизотовскую, область, а здесь уже не составило большого труда определиться в Ташлинский район.

— Остальное вам известно, — заключила Екатерина Фёдоровна. — Лучше, чем мне.

Когда она замолчала, некоторое время никто не проронил ни слова. Алиса всхлипывала и промакивала глаза платочком. Старый редактор сидел, низко опустив голову. Моисей Наумович в задумчивости рассматривал свою чайную ложечку. Наконец я решился и произнёс осторожно:

— Это поистине примечательная история, Екатерина Фёдоровна, и все мы искренне благодарны вам… Но я по-прежнему не могу понять вашего интереса к последним словам несчастной Нины Волошиной и к моей беседе с Кимом. У меня секретов нет, и я готов передать вам эту беседу слово в слово, но если бы вы объяснились…

Она прервала меня:

— Нет. Меня больше не интересует эта ваша беседа. Но я объяснюсь. Видите ли, я приехала сюда не по своему желанию. Я, видите ли, жена Востокова. Мы поженились давно, ещё когда Нина содержалась в психушке…