— Отец Аркадий, щеки покрепче подвяжите, мороз лютый, позвольте, я вам помогу.
Хоругви кланялись в дверях, как побежденные знамена, плыли коричневые лики и таинственные золотые слова, хвосты мело по полу.
— Посторонитесь…
— Батюшки, куда ж?
— Манька! Задавят…
— О ком же? (бас, шепот). Украинской народной республике?
— А черт ее знает (шепот).
— Кто ни поп, тот батька…
— Осторожно…
зазвенел, разнесся по всему собору хор… Толстый, багровый Толмашевский угасил восковую, жидкую свечу и камертон засунул в карман. Хору в коричневых до пят костюмах, с золотыми позументами, колыша белобрысыми, словно лысыми, головенками дискантов, качаясь кадыками, лошадиными головами басов, потек с темных, мрачных хор. Лавинами из всех пролетов, густея, давя друг друга, закипел в водоворотах, зашумел народ.
Из придела выплывали стихари, обвязанные, словно от зубной боли, головы с растерянными глазами, фиолетовые, игрушечные, картонные шапки. Отец Аркадий, настоятель кафедрального собора, маленький щуплый человек, водрузивший сверх серого клетчатого платка самоцветами искрящуюся митру, плыл, семеня ногами в потоке. Глаза у отца были отчаянные, тряслась бороденка.
— Крестный ход будет. Вали, Митька.
— Тише вы! Куда лезете? Попов подавите…
— Туда им и дорога.
— Православные!! Ребенка задавили…
— Ничего не понимаю…
— Як вы не понимаете, то вы б ишлы до дому, бо тут вам робыть нема чого…
— Кошелек вырезали!!!
— Позвольте, они же социалисты. Так ли я говорю? При чем же здесь попы?
— Выбачайте.
— Попам дай синенькую, так они дьяволу обедню отслужат.
— Тут бы сейчас на базар, да по жидовским лавкам ударить. Самый раз…
— Я на вашей мови не размовляю.
— Душат женщину, женщину душат…
— Га-а-а-а… Га-а-а-а…
Из боковых заколонных пространств, с хор, со ступени на ступень, плечо к плечу, не повернуться, не шелохнуться, тащило к дверям, вертело. Коричневые с толстыми икрами скоморохи неизвестного века неслись, приплясывая и наигрывая на дудках, на старых фресках на стенах. Через все проходы, в шорохе, гуле, несло полузадушенную, опьяненную углекислотой, дымом и ладаном толпу. То и дело в гуще вспыхивали короткие болезненные крики женщин. Карманные воры с черными кашне работали сосредоточенно, тяжело, продвигая в слипшихся комках человеческого давленного мяса ученые виртуозные руки. Хрустели тысячи ног, шептала, шуршала толпа.
— Господи, боже мой…
— Иисусе Христе… Царица небесная, матушка…
— И не рад, что пошел. Что же это делается?
— Чтоб тебя, сволочь, раздавило…
— Часы, голубчики, серебряные часы, братцы родные. Вчера купил…
— Отлитургисали, можно сказать…
— На каком же языке служили, отцы родные, не пойму я?
— На божественном, тетка.
— От строго заборонють, щоб не було бильш московской мови.
— Что ж это, позвольте, как же? Уж и на православном, родном языке говорить не разрешается?
— С корнями серьги вывернули. Пол-уха оборвали…
— Большевика держите, казаки! Шпиен! Большевицкий шпиен!
— Це вам не Россия, добродию.
— Ох, боже мой, с хвостами… Глянь, в галунах, Маруся.
— Дур… но мне…
— Дурно женщине.
— Всем, матушка, дурно. Всему народу чрезвычайно плохо. Глаз, глаз выдушите, не напирайте. Что вы взбесились, анафемы?!
— Геть! В Россию! Геть с Украины!
— Иван Иванович, тут бы полиции сейчас наряды, помните, бывало, в двунадесятые праздники… Эх, хо, хо.
— Николая вам кровавого давай? Мы знаем, мы все знаем, какие мысли у вас в голове находятся.
— Отстаньте от меня, ради Христа. Я вас не трогаю.
— Господи, хоть бы выход скорей… Воздуху живого глотнуть.
— Не дойду. Помру.
Через главный выход напором перло и выпихивало толпу, вертело, бросало, роняли шапки, гудели, крестились. Через второй боковой, где мгновенно выдавили два стекла, вылетел, серебряный с золотом, крестный, задавленный и ошалевший, ход с хором. Золотые пятна плыли в черном месиве, торчали камилавки и митры, хоругви наклонно вылезали из стекол, выпрямлялись и плыли торчком.
Был сильный мороз. Город курился дымом. Соборный двор, топтанный тысячами ног, звонко, непрерывно хрустел. Морозная дымка веяла в остывшем воздухе, поднималась к колокольне. Софийский тяжелый колокол на главной колокольне гудел, стараясь покрыть всю эту страшную, вопящую кутерьму. Маленькие колокола тявкали, заливаясь, без ладу и складу, вперебой, точно сатана влез на колокольню, сам дьявол в рясе и, забавляясь, поднимал гвалт. В черные прорези многоэтажной колокольни, встречавшей некогда тревожным звоном косых татар, видно было, как метались и кричали маленькие колокола, словно яростные собаки на цепи. Мороз хрустел, курился. Расплавляло, отпускало душу на покаяние, и черным-черно разливался по соборному двору народушко.
Старцы божий, несмотря на лютый мороз, с обнаженными головами, то лысыми, как спелые тыквы, то крытыми дремучим оранжевым волосом, уже сели рядом по-турецки вдоль каменной дорожки, ведущей в великий пролет старо-софийской колокольни, и пели гнусавыми голосами.
Слепцы-лирники тянули за душу отчаянную песню о Страшном суде, и лежали донышком книзу рваные картузы, и падали, как листья, засаленные карбованцы, и глядели из картузов трепанные гривны.
Страшные, щиплющие сердце звуки плыли с хрустящей земли, гнусаво, пискливо вырываясь из желтозубых бандур с кривыми ручками.
— Братики, сестрички, обратите внимание на убожество мое. Подайте, Христа ради, что милость ваша будет.
— Бегите на площадь, Федосей Петрович, а то опоздаем.
— Молебен будет.
— Крестный ход.
— Молебствие о даровании победы и одоления революционному оружию народной украинской армии.
— Помилуйте, какие же победы и одоление? Победили уже.
— Еще побеждать будут!
— Поход буде.
— Куды поход?
— На Москву.
— На какую Москву?
— На самую обыкновенную.
— Руки коротки.
— Як вы казалы? Повторить, як вы казалы? Хлопцы, слухайте, що вин казав!
— Ничего я не говорил!
— Держи, держи его, вора, держи!!
— Беги, Маруся, через те ворота, здесь не пройдем. Петлюра, говорят, на площади. Петлюру смотреть.
— Дура, Петлюра в соборе.
— Сама ты дура. Он на белом коне, говорят, едет.
— Слава Петлюри! Украинской Народной Республике слава!!!
— Дон… дон… дон… Дон-дон-дон… Тирли-бомбом. Дон-бом-бом, — бесились колокола.
— Воззрите на сироток, православные граждане, добрые люди… Слепому… Убогому…
Черный, с обшитым кожей задом, как ломанный жук, цепляясь рукавицами за затоптанный снег, полез безногий между ног. Калеки, убогие выставляли язвы на посиневших голенях, трясли головами, якобы в тике и параличе, закатывали белесые глаза, притворяясь слепыми. Изводя душу, убивая сердце, напоминая про нищету, обман, безнадежность, безысходную дичь степей, скрипели, как колеса, стонали, выли в гуще проклятые лиры.
— Вернися, сиротко, далекий свит зайдешь…
Косматые, трясущиеся старухи с клюками совали вперед иссохшие пергаментные руки, выли:
— Красавец писаный! Дай тебе бог здоровечка!
— Барыня, пожалей старуху, сироту несчастную.
— Голубчики, милые, господь бог не оставит вас…
Салопницы на плоских ступнях, чуйки в чепцах с ушами, мужики в бараньих шапках, румяные девушки, отставные чиновники с пыльными следами кокард, пожилые женщины с выпяченным мысом животом, юркие ребята, казаки в шинелях, в шапках с хвостами цветного верха, синего, красного, зеленого, малинового с галуном, золотыми и серебряными, с кистями золотыми с углов гроба, черным морем разливались по соборному двору, а двери собора все источали и источали новые волны. На воздухе воспрянул духом, глотнул силы крестный ход, перестроился, подтянулся, и поплыли в стройном чине и порядке обнаженные головы в клетчатых платках, митры и камилавки, буйные гривы дьяконов, скуфьи монахов, острые кресты на золоченых древках, хоругви Христа-спасителя и божьей матери с младенцем, и поплыли разрезные, кованые, золотые, малиновые, писанные славянской вязью хвостатые полотнища.