— А-а… так… — зловеще отвечают матросы.

— Д-да, т-товарищи. Я сам застрелю их.

В руках у доктора матросский револьвер. Он целится. В голову. Одному. В голову. Другому.

Тут снег за шиворотом растаял, озноб прошел по спине, и доктор Турбин опомнился. Весь в снеговой пудре, искрясь и сверкая, полез он по откосу обратно на мост. Руку нестерпимо дергало, и в голове звонили колокола.

Черные халаты стали полукругом. Серые толпы бежали перед ними и сгинули в загадочной Слободке. Шагах в двух от пулемета на истоптанном снегу сидел сечевик без шапки и, тупо глядя в землю, разувался. Пан куренный, левой рукой упершись в бок, правой помахивал в такт своим словам маузером.

— Скидай, скидай, зануда, — говорил он. На его круглом прыщеватом лице была холодная решимость. Хлопцы в тазах на головах, раскрыв рты, смотрели на сечевика. Жгучее любопытство светилось в щелочках глаз. Сечевик возился долго. Сапог с дырой наконец слез. Под сапогом была сизая, пятнистая заскорузлая портянка. Свинцовых года полтора пронеслось над доктором, пока сечевик размотал мерзкую тряпку.

«Убьет… убьет… — гудело в голове, — ведь целы ноги у этого идиота. Господи, чего же он молчит. Вмешаться? Не поможет, самого, чего доброго… Ах, я сволочь».

Не то вздох, не то гул вырвался у хлопцев.

Сечевик сбросил наконец омерзительную ветошку, медленно обеими руками поднес ногу к самому носу пана куренного. Торчала совершенно замороженная, белая корявая ступня.

Мутное облако растерянности смыло решимость с круглого лица пана куренного.

— До лазарету. Пропустить його.

Больничные халаты расступились, и сечевик, ковыляя, пошел на мост. Турбин глядел, как человек с босой ногой нес в руках сапог и ворох тряпья, и жгучая зависть терзала его сердце. Вот бы за ним. Тут. Вот он — Город — тут. Горит на горах за рекой Владимирский крест, и в небе лежит фосфорически бледный отсвет фонарей. Дома. Дома. Боже мой. О мир. О благостный покой…

Звериный визг внезапно вырвался из белого здания. Визг. Потом уханье. Визг.

— Жида порют, — негромко и сочно звякнул голос.

Турбин застыл в морозной пудре, и колыхались перед глазами то белая стена и черные глазницы с выбитыми стеклами, то широкоскулое нечто, случайно напоминающее человеческое лицо, прикрытое серым германским тазом. Словно ковер выколачивали в здании. И визг ширился, рос до того, что казалось, будто вся Слободка полна воем тысячи человек.

— Что это такое? — звонко и резко выкрикнул чей-то голос. Только когда широкоскулое подобие оказалось у самых глаз Турбина, он понял, что голос был его собственный, а также ясно понял, что еще минута человеческого воя, и он с легким и радостным сердцем впустит ногти в рот широкого нечто и раздерет его в кровь. Нечто же, расширив глаза до предела, пятилось в тумане, пораженное выходкой врага.

— За что же вы его бьете?!

Не произошло непоправимой беды для будущего приват-доцента только потому, что грохот с моста утопил в себе и визг и удары, а водоворот закрутил и рожу в шлеме, и самого Турбина. Новая толпа дезертиров-сечевиков и гайдамаков посыпалась из пасти Слободки к мосту. Пан куренный, пятясь, поверх голов послал в черное устье четыре пули.

— Сыняя дывызия! Покажи себе, — как колотушка, стукнул голос полковника Мащенки. Шапка с алым верхом взметнулась, жеребец, сдавленный черными халатами, хрипя от налезавшей щетины штыков, встал на дыбы.

— Кроко… руш!!

Черный батальон синей дивизии грянул хрустом сотен ног и, вынося в клещах конных старшин, выдавив последние остатки временного деревянного парапета, ввалился в черное устье и погнал перед собой ошалевших сечевиков. В грохоте смутно послышался голос:

— Хай живе батько Петлюра!!

О звездные родные украинские ночи.
И мир, и благостный покой.

В десять часов вечера, когда черный строй смел перед собой и уважаемого доктора, и вообще все к черту, там — в Городе за рекой, в чудной квартире был обычный мир в вещах и смятение в душах. Елена ходила от одного черного окна к другому и всматривалась в них, как будто хотела разглядеть в темной гуще с огоньками Слободку и брата. Николка и Леонид Юрьевич ходили за ней по пятам.

— Да брось, Леля! Ну чего ты беспокоишься? Ничего с ним не случится. Ведь догадается же он удрать!

— Ей-Богу, ничего не случится, — утверждал и Леонид Юрьевич, и намасленные перья стояли у него дыбом на голове.

— Ах, ну к чему эти утешения. Поймите, они его в Галицию утащат.

— Ну, что ты, в самом деле! Придет он…

— Елена Васильевна.

— Хорошо, я проаккомпанирую… Позвольте. — Елена взяла Леонида Юрьевича за плечи и повернула к свету. — Боже мой! Что это за гадость? Что за перья? Да вы с ума сошли. Где пробор?

— Хи-хи. Это он сделал прическу а-ля большевик.

— Ничего подобного, — залившись густой краской, солгал Леонид Юрьевич.

Это, однако, была сущая правда. Под вечер, выходя от парикмахера Жана, который два месяца при Петлюре работал под загадочной полотняной вывеской «Голярня», Леонид Юрьевич зазевался, глядя, как петлюровские штабные с красными хвостами драли в автомобилях на вокзал, и вплотную столкнулся с каким-то черным блузником. Леонид Юрьевич вправо, и тот вправо, влево и влево… Наконец разминулись.

— Подумаешь — украинский барин. Полпанели занимает. Палки-то с золотыми шарами отберут в общую кассу…

Вдумчивый и внимательный Леонид Юрьевич обернулся, смерил черную замасленную спину, улыбнулся так, словно прочел на ней какие-то письмена, и пробормотал:

— Не стоит связываться. Поздравляю. Большевики ночью будут в Городе.

Махнув знаменитой палкой, он вдруг изменил маршрут. На трамвае вернулся на Львовскую, а оттуда к себе в Дикий переулок. Приехав домой, он решил изменить облик и изменил его на удивление. Вместо вполне приличного пиджака оказался свитер с дырой на животе; палка была сдана на хранение матери. Ушастая дрянь заменила бобровую шапку. А под дрянью на голове было черт знает что. Леонид Юрьевич размочил сооружение Жана из голярни и волосы зачесал назад. Получилось будто бы ничего. Так, идейный молодой человек с бегающими глазами. Ничего офицерского.

— Уезжаю к Турбиным, у них и ночевать буду, — крикнул Леонид Юрьевич, возясь в передней и примеряя еще какую-то мерзость.

И вот, теперь, когда волосы высохли и поднялись… Господи, Боже мой.

— Уберите это. Я не буду аккомпанировать. Черт знает… папуас.

— Чистой воды команч. Вождь Соколиный Глаз.

Затравленный Леонид Юрьевич низко опустил голову.

— Ну, хорошо, я перечешусь.

— Я думаю, перечешитесь. Николка, отведи его в свою комнату.

Николка распахнул дверь и заиграл марш на пианино. Шервинский прошел мимо багровый, с шепотом:

— Мерзавец ты…

Когда вернулись, Леонид Юрьевич был по-прежнему не команч, а гладенько причесанный гвардейский офицер.

Го-род пре-крас-ный.
Го-о-род счастли-и-вый.

Лава, как штука аметистового бархата, без всякого напряжения потекла и смягчила сердца, полные тревоги.

О, го-о-о-о-о-ород…

Шервинский не удержался и выпустил, постепенно открывая, свое знаменитое mi. Аметист мгновенно превратился в серебряный сверлящий поток. Гостиная загремела, как деревянная коробка, бесчисленными отражениями от стен и стекол. Николка съежился в кресле и от ужаса и наслаждения втянул голову в плечи.

— Эт-то голосок, — не удержался он, чтобы не шепнуть.

И только когда приглаженный команч, притушив звук и властвуя над покоренным аккопанементом, вывел мец-цо-воче:

Месяц сия-а-ает… —

и Николка и Елена расслышали дьявольски грозный звук тазов. Аккорд оборвался, но под педалью еще гудело «до» оборвался и голос. Николка вскочил.