Большой Джон смотрит на меня внимательно и молча.
— Маленькая русалочка, — говорит он, — это ваше решение серьезно?
— Как нельзя более серьезно, Большой Джон! — отвечаю я без запинки.
— В таком случае большое вам спасибо. Я сам недостаточно владею знанием русской грамматики, чтобы выступить ее преподавателем, и очень вам признателен за это. Так как Левку ученого гораздо легче таскать за собою по всему миру, нежели Левку безграмотного, то ваше предложение как нельзя более кстати.
От этих слов моего друга что-то падает в моей душе, точно тяжелый камень на дно пропасти.
— Так это правда? Вы не шутите? Вы действительно уезжаете в Америку, Большой Джон?
— Ну да, маленькая русалочка! Этим не шутят. Я давно чувствовал призвание к деятельности миссионера, — говорит он так, что я не могу понять — шутит он или серьезен.
— Но ведь вы же математик, Большой Джон! — говорю я в отчаянии. — Зачем же вам отдавать себя на ужин дикарям!
Он смеется беззвучно и, бросив мне на ходу: "Надо заняться Левкой", исчезает в темной аллее директорского сада.
А мы трое, взволнованные, отправляемся домой.
Вот как неожиданно и странно закончилась наша ночная экскурсия, о главной цели которой мы, разумеется, позабыли давным-давно.
Ясный июльский полдень. Второе число жаркого месяца. Я сижу на террасе мызы «Конкордия» с учебником русской грамматики в руках. Передо мной Левка.
Вывихнутая нога его давно зажила. Он вполне оправился, работает на фабрике и ходит ко мне в часы рабочего перерыва учиться.
Левка удивительно способный ученик. В полторы недели мы прошли с ним азбуку и склады. Сегодня был первый урок грамматики. Имена существительные, одушевленные и неодушевленные, живейшим образом занимают Левку. Он не согласен с грамматикой, где говорится о том, что дуб — предмет неодушевленный и роза также.
— Вот врут-то твои ученые! — с жаром кричит он (в минуты высшего волнения Левка говорит всем "ты"). — Вот-то врут! Да нешто дерево либо цветок какой не чувствует боли, когда их рубят или срывают?
— Чувствуют, Левка, только души-то у них все-таки нет.
— Да как же без души-то больно? — допытывается он и усиленно теребит свою густую черную шевелюру.
Я объясняю, но объяснение мое выходит "не от чистого сердца". В моей мечтательной душе давно сложилось странное убеждение, что все растущее — живое царство, живо духом, как и животные, и лучшее творение Бога, человек. Так ясно чудится мне: у тополей лица вечных юношей, с чуткими поэтическими сердцами; у дубов мудрая душа старцев, опытных жизненных борцов; у незабудки — чистая, как слеза ребенка; у розы — прекрасная, непонятная и немая; у тюльпана — напыщенная и глупая, так далее, и так далее без конца.
Я делаю лукавую физиономию и высказываю мои предположения Левке. Он в восторге.
— А у крапивы душа "доброй ведьмы", понимаешь?! Ха-ха-ха!
Я отлично понимаю, что он хочет сказать, и хохочу.
Добрая ведьма — это Варя. Так ее прозвал Левка за резкий тон и постоянные осуждения всего того, что ей самой кажется нехорошим, дурным. И в то же время я знаю, что, как и все в доме, Левка «уважает» Варю за ее неподкупную честность и суровую простоту. Он инстинктивно чувствует, что под этой суровой внешностью бьется доброе, отзывчивое сердце. Недаром же маленькое поколение нашей семьи, — Павлик, Саша и Нина, — обожает Варю.
— Добрая ведьма — крапива! — хохочем мы оба.
Учительнице всего семнадцать лет, ученику — пятнадцать. И в сущности оба мы — дети. Хочется шалить и дурачиться, хохотать до одури, до потери сил.
— Сегодня Джорж Манкольд, конторщик, на гладком полу в сортировочной растянулся, — неожиданно объявляет Левка, — и шишку набил, во какую.
Я вспоминаю длинного прилизанного джентльмена, мысленно прилепляю ему шишку ко лбу и хохочу.
— Знаешь, ссыльные наши из последней партии совсем удрали из казармы. Фабричные рассказывали: намедни они забрались к исправнику на ледник, съели все, что было там, и, оставив записку: "Благодарим за угощение, Премного довольны" — ушли.
— Ха-ха-ха!
Левка все утро работал в сортировочной и отсюда снова пойдет в душную камеру фабрики, почему же не потешиться, не похохотать.
Неожиданно распахивается дверь балкона, и перед нами предстает Варя, желтая, как лимон, с турецкой чалмой из мокрого полотенца на голове.
— Бесстыдница! — шипит она. — Бессовестные! Шли бы хохотать в другое место: голова трещит, как печка. Боли такие, что жизни не рада, а они гогочут. Тьфу!
Голова в турецкой чалме энергично сплевывает в сторону и исчезает.
Бедная Варя. Как мы о ней позабыли? С детства она страдает ужасными, не поддающимися описанию головными болями. Это повторяется обязательно раз в неделю. От головных болей, длящихся сутки, Варя не находит себе покоя. Она и к Спасителю пешком ходила, будучи в Петербурге, и к Скорбящей, и маслом из лампады от Киево-Печерских святителей мазала — ничего не помогало. В докторов Варя не верила: эта суровая, полная мистицизма душа предпочитала всем лекарствам молитву. И теперь Варя ждала храмового праздника Казанской Божией Матери, в честь чудотворной иконы Богородицы, ежегодно празднуемого восьмого июля в маленьком Ш., твердо веря, что одна лишь Царица Небесная ее исцелит от болей. В прежние Казанские Варя уезжала с детьми на лето в имение мамы-Нэлли, и ей не приходилось молиться.
В другое время я преисполнилась бы жалости к больной Варе, но сейчас я была невменяема от охватившего меня веселья. Левка — тоже.
— Добрая ведьма! Турок!
Новый взрыв хохота, и мы срываемся с места и вылетаем в сад.
Там дети с Эльзой.
Молоденькая гувернантка напевает веселую швейцарскую песенку, под звуки которой дружно маршируют с ружьями на плечах, с важным видом оба их братишки и сестренка.
— Эскадрон, стройся! — кричу я и, схватив Ниночку на руки, сажаю ее на плечо и мчусь вперед.
За мной Левка, успевший схватить толстенького, пыхтевшего, как паровик, Сашу, Дрыгавшего от восторга пухлыми ножонками.
Павлик и Эльза бросаются за нами, стараясь отнять детей. Мы визжим, несемся, выбегаем из сада, мчимся по дороге и… налетаем на странное шествие.
Я первая, покраснев, останавливаюсь с виноватым видом.
По дороге шествуют гуськом человек десять. Впереди всех длинный рыжий джентльмен — конторщик, господин Джорж Манкольд, со съехавшей на затылок панамой. На лбу его сияет великолепная, заклеенная розовым пластырем шишка. В одной руке огромная бутыль с молоком, в другой не менее большой каравай хлеба. За ним идет мисс Елена. За Еленой — Молли Манкольд. За Молли — Алиса, Кетти, Мэли, Лиза и Луиза. У каждой из барышень по небольшой корзиночке в руках. В корзиночках уложены самым тщательным образом всевозможные съедобные припасы, от колбасы до яблок.
Шествие замыкает маленький толстенький Бен Джимс, который, отдуваясь от жары, несет большой никелевый самовар, осторожно сжимая его в объятиях. Кран самовара, незаметно для Джимса, открылся, и порядочная струйка, к счастью, еще холодной воды весело сбегает на его белый костюм и безукоризненные желтые туфли.
Все это кажется мне до того забавным, что я опускаю на землю Ниночку и, задыхаясь от смеха, сажусь на придорожную скамью.
Левка шмыгает за широкий ствол дерева и прячется там. Его не успели разглядеть. Но зато меня заметили сразу.
— Мисс Лида! М-lle Лида! М-lle Воронская! — слышу я приветственные крики, и вмиг нас с малюткой Ниной окружают молодые леди и джентльмены.
— Какая прелесть! О, маленькая птичка! — восторгаются они моей сестренкой.
Ниночка — крайне благоразумная для своих четырех лет маленькая особа. Но тут она растерялась: я вижу, как губки у нее складываются в плаксивую гримасу, носик морщится. Вот-вот она сейчас разразится плачем от этих непрошенных ласк и поцелуев.
Как избавить от них сестренку?