— Ах, Большой Джон, если бы все это было так!
— Как бы то ни было, маленькая русалочка, но я должен осуществить мою мечту. Моя бродячая душа уже тоскует. О, Большой Джон — феноменальный бездельник, и никакое другое дело не улыбается ему! Через месяц, восьмого августа, мы уезжаем отсюда, я и Левка. Не правда ли, Левка: удираем мы с тобой скоро из здешних прекрасных мест?
— Стало быть удираем, Иван Иванович! — с веселой готовностью сорвалось с уст Левки.
— Ну а теперь идем искать ваших, а то они, должно быть, измучились в ожидании. У вас хватит на это достаточно сил, маленькая русалочка? А то я приведу коляску.
— Нет! Нет, Большой Джон! Я могу идти.
И опираясь на его руку, в сопровождении Вари, словно пронизанной тихим счастьем, и Левки, мы отправились к зданию управы разыскивать своих.
Отъезд Большого Джона волнует меня. Я так привыкла к дружбе этого большого, сильного человека, к его братской привязанности ко мне, к его дружеским советам и беседам; одно представление о том, что скоро в маленьком Ш. не будет Большого Джона, наполняет меня тоской.
А колокола все еще заливают своими звуками маленький город, и смутно доносится до нас пение с площади, где освещают теперь лари торгашей.
В конце июля погода изменилась. С Ладоги подул северный ветер. Зашумело бурливое синее озеро, закипела холодная быстрая река. Белые барашки волн заиграли на поверхности. Холодный вихрь закружил над городом. Теперь целыми днями идут дожди. Старые сосны плачут под окнами. В мокрые влажные туманы оделись прибрежные леса.
Дети вот уже две недели сидят в комнате. У Павлика кашель, у Саши тоже. Малютка Ниночка здорова, но выглядит вялой и хилой. У Эльзы флюс во всю щеку, но зато Варя… Что-то странное произошло с Варей. Резкий, протестующий характер Вари после происшествия в Казанскую изменился к лучшему. Что-то новое, легкое появилось во всем ее существе. Вместе с ее мучительной болезнью, казалось, исчезло в ней и то грубоватое, что подчас отталкивало от нее окружающих.
В лице Вари заметно новое выражение, и улыбка у нее другая, стала она женственнее, милее, лучше. И к Эльзе она стала относиться много лучше: трогательно лечит ее больные зубы, приготовляет полоскание от флюса, встает по ночам кипятить маленькой швейцарке ромашку и часто вслух мечтает о монастыре, о своем намерении под старость лет посвятить себя Богу.
— Ты веришь ли, — говорит она часто в минуты особенной откровенности, — ты веришь ли — в тот момент, когда проплыла над моей головой чудесная икона, я почувствовала точно толчок во всем существе и будто чья-то нежная-нежная рука коснулась моей головы, пылавшей от боли. И боль исчезла сразу, и чудная радость охватила все мое существо. Теперь я служу молебны, по сто поклонов кладу ежедневно, но этого мало, мало. Когда я не понадоблюсь больше детям, то отдам себя всю, всю целиком, на служение Ей, Небесной Царице. Как ты думаешь, хорошо это будет, Лида?
Что я могу ей ответить? Как далека я от тех светлых порывов, которыми полна душа Вари! Моя собственная душа — это какая-то буря, какое-то сплошное восстание наперекор судьбе. Я хожу все эти дни злая и негодующая и пишу такие же злые, негодующие стихи. Я злюсь на все: и на бурю, и на ветер, и на бунтующую реку, которая не подпускает меня теперь к себе, злюсь, что мне нельзя вскочить в лодку и уплыть далеко, нельзя выскочить под дождь и пронестись по лесу.
Ах, как тоскует по милой природе моя бунтующая душа! Но больше всего злюсь на Большого Джона, решившего уехать через несколько дней в Америку. Его затея мне кажется нелепой, почти смешной. Я эгоистка и не хочу терять друга из-за каких-то идей.
А дожди льют непрерывно. Ливнями размыло дорогу, и мыза «Конкордия», чуть приподнятая над окрестностями, теперь кажется островком.
Второе августа. Вечер. Всюду зажжены лампы. На улице темень, слякоть и дождь — непрерывный, монотонный. И издали доносится гомон бунтующей реки.
В нижнем этаже, у наших, гости. Играют в карты, рассказывают новости. Мама-Нэлли два раза присылала за мною, но я категорически отказалась сойти вниз, ссылаясь на головную боль. Терпеть не могу чинно сидеть в гостиной и изображать светскую барышню, говорить о погоде и о том, как не по дням, а по часам дорожает мясо и что беглую партию ссыльных водворили в тюрьму. Не люблю выслушивать похвалы моим стихам и прозе, которых никто не читал, но о которых мама-Нэлли рассказала здешним барышням и дамам, и о том, что я правлю лодкой и гребу, как рыбацкий мальчишка, тоже не люблю распространяться. Идти вниз и выслушивать сладенькие комплименты моей «особенности» — благодарю покорно. Уж лучше посидеть тут.
Как уютно и тепло в большой детской! За круглым столом расселись мы, девушки: Эльза, Варя и я с детворою. Варя дошивает воздух — пелену к иконе Казанской; Эльза рисует для Ниночки голову лошади, больше, впрочем, похожую на свиную; я забавляю мальчуганов.
Мой репертуар скоро иссякает сегодня. Я уже показала и «зайчика», "молящуюся монашенку" на тени, и обыграла их в шашки, и рассказала сказку про царевну Бурю, в один миг создавшуюся в моей голове, и снова заговорила о дикарях Америки, к которым направляются Большой Джон с Левкой.
— Это нехорошо, что он уезжает. Нехорошо, что оставляет отца, сестер и друзей. Где же тут братское чувство, привязанность, дружба? — говорю я с глухим раздражением против Джона.
— Он человек идеи. Его влечет задача сделать разумными существами людей-животных! — возражает Варя.
— Чепуха! Это высший эгоизм! — протестую я снова. — Просто он желает заставить о себе говорить весь мир!
И негодование к поступку Большого Джона заливает мою душу темной волной.
— Ах, вы не знаете его! — восклицает по-французски до сих пор молчавшая, маленькая Эльза. — Это такой человек, такой… — И она смолкает внезапно.
— Если он «такой», так и сидел бы дома. Всем нам он здесь нужнее, нежели каким-то дикарям Миссионер-проповедник в двадцать четыре года! Смех! Просто не может спокойно усидеть на месте, бродячая, кочевая душа.
Я действительно злюсь и негодую. Еще бы, весь маленький Ш. привык к доброму волшебнику, между тем он нас покидает. А сама? Я не могу себе представить, что не придется делиться моими радостями и невзгодами с Большим Джоном, моим другом, таким мудрым и духовно красивым, с такой детски-чистой, огромной душой. А темная, злая сила все шире и шире разрастается в моей груди.
— "Царица" утонула в Ладоге! Пошла ко дну! Маленькая лодочка с людьми, как щепка, носится по реке. Ее выкинуло в Неву. Народ собрался у фабричной пристани. Лодка борется как раз близ нее.
Даша, только что сообщившая нам эту новость, отчаянно жестикулирует, остановившись на пороге детской.
— "Царица"? Большой мачтовый пароход? Пошел ко дну? Не может быть! — вырывается у нас.
— Ну да. Слышали, с маяка были сигналы? Выстрелы были весь вечер. Команда и пассажиры успели вскочить в лодку. Мечутся сейчас по Неве. Крушение произошло чуть ли не у самого устья. Вся фабрика на берегу. Говорят, лодку прибивает к пристани, да водоворот здесь в порогах тормозит дело.
Даша задыхается, спеша передать новость. Дети волнуются. Варя и Эльза бледнеют.
— Там люди гибнут! Это ужасно! — срывается с уст Вари, и она тихонько шепчет молитву.
— Вы говорите, против фабрики, Даша? Но у них же есть катер? — срывается у меня.
— Ну да. Катер есть. Но охотников на верную смерть мало. Волны что в море, агромадные. Совсем разгулялась наша Нева. Директорский сын вызывает охотников плыть за лодкой, да никто не решается пока.
— Что?! Большой Джон?
— Сейчас сторож Федот оттуда. Говорит, молодой барин фабричных подговаривает снаряжать катер. А если, говорит, вы не согласны, я один поеду на своей душегубке и по два человека всех перевезу на берег, — продолжает рассказывать Даша.