Это часы в гостиной. Девять…
И снова тишина. Ветер на улице и ветер в трубе.
Постепенно огни свечей сливаются в два горящие факела. Глазам больно от напряжения, но оторвать взгляд от зеркала я уже не в силах. Время забыто. Окружающая обстановка перестает существовать для меня. Дум уже нет в голове, ни единой.
Что это? В зеркале что-то зашевелилось, задвигалось. Не то какой-то клубок, не то…
Вот оно ближе, ближе…
Онемевшая от долгого созерцания, я вздрагиваю и, не отрываясь ни на минуту, слежу за приближающейся ко мне фигурой. Теперь ясно видно. Это человек. Он приближается в зеркале ко мне, он спешит между рядами свечей по бесконечному коридору.
Вот еще ближе, и еще…
Я вижу сейчас его ясно. Я различаю золотое шитье мундира, широкоплечую фигуру, бледное мрачное лицо, искаженные страданием губы…
Чермилов!
Так вот он, мой суженый! Моя судьба! А я ждала увидеть другое: лавровый венок и венчание славою будущей поэтессы… О!
Я вскакиваю и, забывшись, тушу правую свечу. Но и при одной левой видение не пропадает. Напротив, оно стоит, не двигаясь, передо мною в стекле зеркала во весь рост, реальное, жуткое, близкое к правде, в двух шагах от меня, за моими плечами.
Бледное лицо, мрачные глаза и страдальческие губы. Черный немигающий взгляд впивается в мое лицо.
Невольный ужас холодит мою кожу. Я протягиваю руку к стеклу, как бы отталкивая, разрушая галлюцинацию. Потом оборачиваюсь и вскрикиваю:
— Борис Львович!
Передо мною стоит живой, действительный Борис Львович Чермилов, бледный, взволнованный.
— Простите. Я напугал вас. Но ваш лакей сказал, что вы дома с m-lle Варей. И я дерзнул без доклада войти. Ради Бога простите. Будьте снисходительны к страдающему человеку.
Он говорит отрывисто. Лицо его бело, как мел. Рука холодная, почти ледяная, сжимает мою руку.
— Что с вами, голубчик? Несчастие? Да?
Он падает в кресло и беззвучно рыдает.
— Простите. Не могу. Но вы меня поймете… У меня был друг. Это был единственный близкий, понимавший меня человек. И он умер внезапно вчера ночью, далеко отсюда, умер, случайно утонув в проруби реки.
— Как Большой Джон!
— Да, как ваш друг, про которого вы мне рассказывали. Одна судьба. Теперь я одинокий, никому ненужный. Один Мишка у меня, кому еще я дорог. Одно живое существо, которое любит меня, жалеет. Но это же не человек. А люди, знакомые, те меня не любят, боятся, чуждаются. Я такой нудный, скучный, молчаливый. Я кажусь бессердечным и злым. Но я не таков, клянусь вам. Я только несчастлив. Есть люди на свете, отвергнутые с колыбели мачехой-судьбой. Это пасынки жизни. В детстве они дикие, непонятно стесняющиеся и озлобленные ребятишки, в отрочестве — всеми обижаемые одинокие подростки, в зрелые годы — враги людей. У нас большая семья, и среди нее я был самым нелюбимым. Я был зол, драчлив, придирчив. Вырос — стал угрюм, замкнут и одинок. Я не люблю людей и их чуждаюсь. Одного Евгения, моего товарища, я не чуждался, и того отняла судьба. Говорят, я приношу несчастие, может быть, потому, что во мне много озлобления и вражды. Я любил до сих пор одну только природу и зверей. Особенно природу. А теперь…
— Вы любили еще и того, умершего, — поправляю я его.
— Да… Нет, пожалуй, я уважал его только и ему верил. Он никогда ничем не оскорблял меня, и его дружба была мне утешением. Но любви я не чувствовал ни к кому, кроме…
Он вдруг замолк, и страдальческое лицо его осветилось светлой улыбкой.
— Кроме?
— Кроме моей воплощенной мечты. Вы помните встречу с "лесным царьком" в глуши леса? Тогда-то лесной, одинокий человек увидел свою мечту, хрупкую девушку со смелым ищущим взглядом, чистую и гордую, так ласково отнесшуюся ко мне. Я долго думал об этой встрече. Потом я увидел ее в большой светлой зале и понял сразу, что хрупкая, жизнерадостная девушка, то задумчиво-грустная, то детски-оживленная и шаловливая, навсегда вошла в мое сердце и что она одна могла бы быть моим другом. Вы поняли меня?
Я молча кивнула головой. Мои щеки загорелись румянцем.
— И тут мои страдания и тоска удесятерились. Я чувствовал, что между мною и этою девушкою — огромная пропасть. Я — одинокий, нелюбимый, с тяжелым характером, угрюмый — что мог я предложить этому ребенку со светлой детской душой? Сейчас я лишился последнего друга. Евгений умер. Жизнь окончательно побила меня. Какая тоска, одиночество, какая мука!
Он закрыл лицо руками и замер,
Замерла и я.
Жалость ворвалась в мое сердце. Этот печальный, убитый горем, одинокий человек, казалось, вошел в него вместе со жгучим моим сочувствием к нему. Я положила ему на плечо руку и прошептала тихо:
— Я не знаю, что бы я сделала, чтобы вы не были так несчастны.
В одну секунду его залитое слезами лицо повернулось в мою сторону, и странный, робкий, прерывающийся лепет сорвался с его уст:
— Если бы вы могли, если бы захотели, вы бы дали мне новую жизнь, радость и счастье. Вы бы примирили меня с миром, с людьми.
Тут он на минуту умолк, обеими руками схватил мою руку и добавил:
— Милая, светлая девочка с большою душою, дорогое, любимое, обожаемое дитя, согласились бы вы быть женою скучного, угрюмого, тяжелого человека?
Что-то больно ударило мне в сердце. Могучая волна жалости, сочувствия и глубокой нежности к этому большому ребенку подхватила меня. И та же сила вырвала из груди моей тихое, но твердое:
— Да!
Как во сне помню, как мы вместе очутились в кабинете «Солнышка», где как раз в то время находилась и мама-Нэлли, как Борис Львович стал просить их дать согласие на наш брак, как в ответ отец горячо прижал меня к своей груди, а мама-Нэлли поцеловала меня в лоб, как они пожимали руку Борису Львовичу и что-то говорили ему, но что именно — того я, взволнованная, не в состоянии была разобрать. «Солнышко» и мама-Нэлли давно догадывались, зачем так часто посещает наш дом этот угрюмый, мрачный человек. Но тем не менее они взволновались.
— Дитя мое, какая же из вас выйдет пара? — возмущался отец, когда я осталась с ним наедине. — Ты воплощенная жизнерадостность, веселость, резвая птичка, а Борис Львович, ведь это действительно воплощение мрака и тоски.
— Это оттого, что он несчастлив, папа, — говорю я серьезно. — Но я сделаю его счастливым. Да. И сама буду счастлива вместе с ним.
— Воля твоя, моя девочка, я меньше всего хочу служить помехой твоему счастью. Но не торопись, по крайней мере. Ведь ты еще ребенок годами. Подожди, узнай его хорошенько и тогда — с Богом, выходи за него.
— Ах, я уже знаю его. Душа его — открытая книга для меня одной. Его не поймут другие, никто, кроме меня, никто, — лепечу я, бросаясь на шею отцу.
Мама-Нэлли тоже долго беседует со мною на ту же тему.
— Ну, отложи хоть до будущего года вашу свадьбу, узнаете как следует друг друга. До осени хотя бы, — просит она.
— До осени! Ни за что на свете! Мы уже решили с Борисом. Да, решили. Борис говорит, что весною у него на хуторе под Черниговом черешни цветут, как в сказочном царстве, и всю ночь поют соловьи. Я никогда не видела Малороссии, мама, и мы туда едем, едем. Ты знаешь край, где все обильем дышит. Где реки льются чище серебра…
Новая жизнь с этого дня потекла в нашем доме. Везде и всюду только и говорят о том, что я невеста Бориса Львовича. Павлик стал теперь сдержаннее и чуть-чуть холоднее в отношении ко мне. Я часто слышу, как он спрашивает мать:
— Что же это такое, мамочка? Наша Лида всех нас на одного Чермилова променяла? Разве уж он лучше всех нас?
А карапузик Саша, смешно переваливаясь на своих пухлых ножонках, ковыляет ко мне и, прищурив один глаз, осведомляется лукаво:
— Ты, Лида, пожалуй, сказки нам перестанешь рассказывать и бегать в пятнашки с нами, когда сделаешься "дамой"?