— Благодарю, — говорит она просто и протягивает мне руку.

— Вот что меня удивляет, — помолчав минуту, произносит она снова чарующим голосом, — как вы, такие милые, юные, непосредственные, такие чуткие, я бы сказала, дети сцены, как вы могли так поступить с Давыдовым? Он со слезами на глазах говорил мне о том, как его обидели его дети, — продолжала Вера Федоровна.

— О, не надо, не надо! — почти крикнула я и схватила ее руки. — Разве мы не раскаиваемся, разве нам не больно?

— Да, да, и он вас простил. Я это знаю. Как мог не простить вас этот прекрасный, великодушный человек?

Карета проезжает по Фонтанке, где я нанимаю теперь в огромном доме две уютные комнатки в пятом этаже.

На прощанье Вера Федоровна сказала мне, что слышала от «маэстро» кое-что приятное обо мне… Он считает, что я ношу в себе искру Божию, как и Орлова, у которой эта искра постепенно разгорается в большой костер…

На прощание я попросила разрешения поцеловать Веру Федоровну и с благоговением коснулась ее щеки. И всю ночь видела во сне синюю глубину глаз великой артистки и слышала ее голос, запавший мне в душу с первого мгновения, как и всем, кто слышал его.

* * *

Бешено быстрым, бурливо клокочущим валом пронеслось в работе время. Промчалось Рождество с его праздничной сутолокой, с его цирком и клоунами, куда я возила маленького принца, с елкой у нас в Царском, куда мы ездили на Святках… Прошел в той же неустанной работе еще месяц, и после шумной и суетливой Масленицы подоспел Великий пост — срок назначенных дебютов, а с ним хлынула и ранняя жизнерадостная голубая и ясная весна. Зачирикали воробьи, трепыхаясь в намокшем снеге, загулькали серые голуби, и с крыш потекли потоки воды…

Страшный для нас, третьекурсников, Великий пост с его выпускными дебютами вступил в свои права.

Теперь у всех нас одна горячая, заветная мечта — попасть на Образцовую сцену. Уже заранее объявлено, что есть только две вакансии: одна женская и одна мужская, на которые, разумеется, и определят более талантливых, более достойных из нас.

Образцовая сцена! Попасть на ее желанные подмостки — это значит играть бок о бок с крупнейшими талантами России, это значит практиковаться на лучших образцах, это значит иметь постоянное положение, заработок и пенсию под старость!

Немудрено поэтому, что каждый из нас втайне лелеет эту светлую мечту — попасть на Образцовую сцену.

Пьесы уже давно выбраны, роли распределены, разучены и срепетированы почти вполне, словом, все готово для предстоящих выпускных испытаний, которые будут производиться не на школьных подмостках, а на Образцовой сцене, в присутствии всего начальства, артистов казенных и частных театров, газетных рецензентов, столичных и провинциальных антрепренеров и публики, т. е. бесплатно приглашенных на эти спектакли наших родных и знакомых.

Поэтому не странно, если сердца наши бьются и замирают при одной мысли, что близится предстоящий дебют.

Саня Орлова, как и подобает ее трагическому таланту, выступит в классической древней трагедии Софокла «Антигона». Ольга — в роли сестры Антигоны. Я и Маруся Коршунова экзаменуемся в бытовой комедии "Хрущовские помещики".

Талантливая Саня с ее печальным, а в минуту артистического «захвата» трагическим лицом, с ее повелительным низким голосом и широким классическим жестом, — она сумеет заставить плакать толпу — такова сила ее дарования. В этом мы убеждены все, кроме, кажется, ее самой… Но быть второй после первой Сани я не хочу. Вся моя гордость протестует против этого. И вот я решила взяться за совсем противоположное Сане амплуа — изобразить придурковатую, удивительно карикатурную, смешную деревенскую девушку Глашу, которая, во что бы то ни стало хочет сделаться "настоящей барышней-дворянкой".

Весенний мартовский вечер. Бесшумно падают голубые сумерки… На противоположной крыше два голубя нежно воркуют, отыскивая корм.

Маленький принц гуляет с Матрешей в ближайшем Екатерининском сквере. Я сижу на своей «башне», как мои коллеги называют мою квартиру, и в двадцатый раз перечитываю полученное поутру письмо рыцаря Трумвиля. Он приезжает через два месяца только. К дебюту моему он не успеет ни за что. Мое сердце невольно сжимается. Мне так хотелось, чтобы он увидел свою Брундегильду в забавно-смешной роли глупой Глаши, он, мой милый рыцарь Трумвиль!

Звонок в крохотной прихожей. Быстрые шаги Анюты… Чей-то оживленный говор за дверью… Слышу протестующий голос служанки.

— Нельзя, занята наша-то, к экзаменту работает. Не велено принимать.

— Ну, это дудки, миледи. Сие приказание никоим образом не может относиться к друзьям, — слышу я знакомый голос.

— А вы не ругайтесь. Ишь какое слово выковырили. Даже и не повторить.

— Миледи? Гм. Это хорошее слово. Лорды и джентльмены, вход в парламент не воспрещен, — уже кричит Денисов во весь голос своим громким басом.

— Входи, голубчик Боб, входи. Анюта, пустите его, — командую я из своей комнаты.

Он сбрасывает с гордым видом свое донельзя постаревшее за три зимы пальто и, комически расшаркиваясь, входит.

— Ты что? Здравствуй, — бросаю я рассеянно.

— Очень любезный прием, нечего сказать…

Он делает обиженное лицо, но, не выдержав, улыбается беспомощно и смущенно, как ребенок.

— Никак, понимаешь ты, не выходит у меня вот эта сцена. Прорепетируем ее, пожалуйста, со мной.

— Давай репетировать, Боб, очень рада. У меня самой эта сцена не идет.

— Ну-с, устраивайся.

И я вскакиваю с места. Стол в моей комнате перекувыркивается вверх ногами, изображая сиреневый куст. Стулья валятся на бок, это — низенькие дерновые скамейки. Умывальник приставляется к комоду — это дача в отдалении. Хватаю зонтик, раскрываю и, став у окна, начинаю, отчаянно жестикулируя, свою роль.

Боб тоже вскакивает с дерновой скамьи, то есть с опрокинутого стула, и, тоже отчаянно жестикулируя, «играет» вовсю у другого окна.

Мы увлекаемся постепенно до того, что забываем все, кроме нашей сцены. И вот, в самый разгар ее, через открытую форточку до наших ушей доходят какие-то странные возгласы со двора. Останавливаемся на полуфразе, заглядываем в окна на двор и, совсем уже смущенные, смолкаем.

— Ах!

На дворе толпа. Какие-то мастеровые, кухарки, прислуга, какие-то мальчишки. Все это, задрав головы до пределов возможного, глядит ко мне в окна.

— Помешанные!

— Сумасшедшие.

— В больницу бы их.

— Накось, как же, так они тебе и дадутся! — слышим мы с Бобом прекрасно долетающие со двора голоса.

— Старшего бы позвать.

— Либо кого из подручных.

— Больно помогут твои подручные!

Мы слушаем… Я с открытым ртом и открытым зонтиком; Боб с изумленным лицом. И неожиданно, взглянув друг на друга, разражаемся таким неудержимым хохотом, что слезы выступают у нас на глазах и градом катятся по лицам.

А на дворе новая суматоха. Очевидно, там окончательно убедились, что у нас у обоих острое помешательство, и кое-кто из более храбрых в толпе решительно направляет шаги к лестнице, ведущей на нашу вышку. Снова звонок, стуки в дверь. Громкие голоса у порога.

— Молчи, Боб, — шепчу я, трясясь от смеха, — перестань хохотать или нас отвезут в сумасшедший дом.

— Они при-ни-ма-ют нас за по-ме-шан-ных, — снова, едва выговаривая слова, заливается он.

— Пустите, не то дверь сломаем, — долетает до нас грозный окрик.

Анюта, вся белая, как ее передник, бросается к дверям, почему-то вооружившись кочергой.

— Стойте, Анюта! — вскрикивает Боб и с самым решительным видом направляется тоже к двери.

— Лорды и джентльмены! — кричит он, широко распахивая дверь, в которую заглядывают испуганные, любопытные и взволнованные лица. — Лорды и джентльмены, неужели вам не приходилось видеть играющего актера? Неужели вы, как азиаты и древние варвары, не умеете отличить талантливого деятеля сцены от жалкого сумасшедшего?