Первая французская революция навсегда останется памятной датой мировой истории именно тем, что положила почин возведению антихристианской идеи на престол правительственного управления политическим обществом.

Дабы убедиться, что эта идея выражает истинный характер и как бы саму душу Революции, достаточно рассмотреть ее основной догмат — новый догмат, привнесенный ею в мир. Речь идет, несомненно, о догмате верховной власти народа. А что такое верховная власть народа, как не господство человеческого я, многократно умноженного, то есть опирающегося на силу? Все, что не является этим принципом, не может быть Революцией и будет иметь лишь чисто относительное и случайное значение. Вот почему, заметим мимоходом, нет ничего глупее или коварнее, нежели иначе оценивать созданные Революцией политические учреждения. Это боевые орудия, превосходно приспособленные для соответствующего употребления, но вне своего прямого назначения, в упорядоченном обществе, им нельзя было бы вообще найти подходящего применения.

Впрочем, Революция сама позаботилась о том, чтобы не оставить нам ни малейшего сомнения относительно ее истинной природы, так высказав свое отношение к христианству: «Государство как таковое не имеет никакой религии». Вот Символ веры современного Государства и, собственно говоря, та великая новость, которую Революция принесла в мир. Вот ее собственное, существенное дело — беспримерный факт в истории человеческих обществ.

Впервые политическое общество соглашалось на власть Государства, совершенно чуждого всякого стоящего над человеком высшего освящения; Государства, объявившего, что у него нет души, а если и есть, то она совсем не верующая. Ведь всякий знает, что даже в языческой древности, во всем этом мире по ту сторону креста, находившемся под влиянием вселенского предания, искаженного, но не прерванного язычеством, — город, Государство были прежде всего религиозным учреждением. Это был как бы обломок вселенского предания, который, воплощаясь в отдельном обществе, образовывал как бы независимый центр. Это была, так сказать, местная и овеществленная религия.

Нам хорошо известно, что мнимое невмешательство в область веры со стороны Революции не слишком серьезно. Она чересчур хорошо знает природные свойства своего противника, чтобы не понимать невозможность беспристрастного отношения к нему: «Кто не со Мною, тот против Меня». В самом деле, для предложения христианству беспристрастности нужно уже перестать быть христианином. Софизм нового учения разбивается здесь о всемогущую природу вещей. Чтобы это пресловутое невмешательство имело какой-то смысл, а не оставалось лишь обманом и западней, современному Государству следовало бы со всей необходимостью согласиться с отказом от всякого притязания на нравственный авторитет, смириться с ролью простого полицейского учреждения, простого материального факта, неспособного по своей природе выражать какую-либо нравственную идею. Стоит ли всерьез утверждать, что Революция примет такое не только унизительное, но и невозможное условие для созданного ею и представляющего ее Государства? Нет, конечно. Тем более что ее столь хорошо известное учение выводит неправомочность современного закона в вопросах веры из убеждения, будто лишенная всякого сверхъестественного освящения нравственность достаточна для исполнения судеб человече-ского общества. Это положение может быть верным или ложным, но в любом случае оно безусловно представляет целое учение, которое для всякого добросовестного человека равнозначно полнейшему отрицанию христианской истины.

В самом деле, несмотря на пресловутую неправомочность и конституционный нейтралитет в религиозных вопросах, можно наблюдать, как современное Государство везде, где оно устанавливалось, незамедлительно предъявляло по отношению к Церкви тот же авторитет и те же права, что и прежние власти, и требовало их осуществления. Так, например, во Франции, этой по преимуществу стране логики, закон напрасно заявляет, что у Государства как такового нет религии. Ведь в своих отношениях с католической Церковью Государство не перестает себя настойчиво рассматривать совершенно законным наследником христианнейшего Короля — старшего сына этой Церкви.

Восстановим же истину фактов. Современное Государство запрещает государственные религии только потому, что имеет собственную, — и эта религия есть Революция. Если вернуться теперь к римскому вопросу, то можно легко понять невозможность того положения, в которое стремятся поставить Папство, вынуждая его принять для своей верховной светской власти условия современного Государства. Природа начала, лежащего в основании такого Государства, хорошо известна Папству. Оно инстинктивно понимает ее, и в случае необходимости христианская совесть священника предостережет Папу. Между Папством и этим началом невозможна никакая сделка, которая стала бы не просто уступкой власти, а чистым отступничеством. Но могут спросить, почему бы Папе не принять учреждений без их основного начала? Вот еще одна из иллюзий так называемого умеренного мнения, считающего себя необыкновенно рассудительным, а на самом деле свидетельствующего об отсутствии ума. Как будто учреждения могут отделиться от создавшего и оживляющего их начала… Как будто обездушенная материальная часть учреждений не является лишь мертвым, бесплодным и громоздким грузом? Впрочем, политические учреждения всегда в конечном итоге обретают то значение, какое им приписывается, не теми, кто их дает, а теми, кто их получает, — особенно если они навязываются.

Если бы Папа оставался только священником, то есть если бы Папство хранило верность своему происхождению, Революция не сумела бы подчинить его себе, поскольку преследования еще не являются овладеванием. Однако Папство отождествило себя с преходящим и гибельным элементом, делающим его теперь доступным для ударов Революции. Вот тот залог, который римское Папство много веков назад авансом выдало Революции.

Как уже было сказано, здесь ярко проявилась верховная логика промыслительного действия. Из всех учреждений, порожденных Папством со времени его отделения от православной Церкви, установление светской власти Папы, несомненно, наиболее углубило, усугубило и укрепило этот разрыв. И именно об это установление, мы видим сегодня, и спотыкается Папство.

Конечно, давно уже мир не созерцал подобного зрелища, которое представляла несчастная Италия в последнее время перед ее новыми бедствиями. Давно уже ни одно положение, ни один исторический факт не обретали столь странного облика. Иногда случается, что накануне какого-нибудь большого несчастья людьми овладевает без всякой видимой причины приступ безумной радости, неистового веселья, — здесь же целый народ оказался одержим такого рода припадком. И эта горячка, этот бред поддерживались и распространялись месяцами. Была минута, когда они, подобно электрическому току, пронзили все слои и сословия общества, и лозунгом всеобщего и напряженного безумия оказалось имя Папы!..

Сколько раз бедный христианский священник должен был вздрагивать в затворнической тишине при звуках этой оргии, делавшей его своим кумиром! Сколько раз эти вопли любви, эти судороги восторга зарождали, наверное, горестное изумление и сомнение в его христианской душе, отданной на растерзание столь ужасающей популярности!

Более же всего Папу должно было удручать то, что в основании этой огромной популярности, за всей этой безудержной экзальтацией толпы, какой бы оголтелой она ни была, он не мог не видеть расчета и задней мысли.