— Русы! — сразу поняли несколько степняков торков [114], стоящие настороже возле густых зарослей камыша, куда в случае беды они могли бы скрыться.

В лодке оставалось несколько купцов-греков. Другие путники были паломники к «святым местам», вернувшиеся из Царьграда. Их можно было узнать по длинным высохшим пальмовым ветвям, большому деревянному кресту, который бережно держал один из сидевших, да еще по их протяжным духовным песням.

Некоторые из прибывших, выйдя из лодки, молились на восток и клали земные поклоны. Три женщины в длинных одеждах, туго повязав голову темными платками до бровей, держались неразлучно и пели пронзительными голосами «духовный стих», усевшись рядком около костра, разведенного гребцами.

Степняки засуетились и скрылись в камышах. Вскоре они вернулись. Впереди медленно и важно шагал, очевидно, их набольший в меховой шапке из облезлой лисы. Он торжественно опирался на высокий посох из перевернутого кверху корнем деревца. Это корневище было искусно выделано в виде головы чудовища с рожками. Вместо глаз были вставлены два красных камешка. На поясе старшины висел короткий широкий нож. Длинные полуседые волосы, заплетенные в косу, ниспадали на одно плечо.

— Здешний князь торков! — сказал один из гребцов, не раз уже плававший по Днепру.

— Колдун и лечец! — добавил другой.

За своим старшиной два торка несли на руках изможденного старика с серебристой бородой, в бедной выцветшей рясе. Они бережно опустили его на песок около костра. Женщины-паломницы стали суетиться около старца, повернули его на спину. Один кочевник подсунул ему под голову кожаную суму. Женщины соединили руки старика на груди и вложили в белые сухие пальцы медный восьмиконечный крест, висевший у него на цепочке на шее.

— Отходит! — шепнула, вздохнув, одна.

— Кончается! — подтвердила другая.

— Какое! Еще поживет! — убежденно возразила третья. — Такие с виду мощи — самые живучие! Моему деду даже зажженную свечу в руки сколько раз вкладывали, а он на спине так еще три года пролежал, и даже вставал, когда у нас пекли блины со снетками…

— Со снетками? А ты не с Чудского ли озера? — неожиданно очнувшись, спросил умирающий старик.

— Оттуда, дедушка! Из-под Талабска, что близ Пскова. Слыхал, чай?

— Бывал я и на Талабском озере… Пробовал блинов со снетками. Прасковья меня угощала.

— Какой живучий! — сказала одна женщина. — Она кто тебе была, Прасковья-то, сродственница или так?

— Пожалела меня, укрыла. Я бежал тогда из Пскова от боярина Твердилы Иванковича. В холопах у него был. Лютый был боярин.

— А Твердила этот, видно, был злобный кобель?

— Поедом ел, холопов порол до смерти. Я потом в чернецы постригся уже в Киеве.

— А теперь чего же помирать собрался здесь, а не на родной стороне?

— Устал я!.. От бродячей жизни устал. Все кости ноют. Покоя просят… На родную сторонку хотел бы добраться, да, видно, не придется…

Старик снова вытянулся и затих. Глаза остановились. Рот полуоткрылся. Одна женщина прошептала, обращаясь к остальным:

— Надобно с лодки призвать нашего монаха. «Отходную» пусть прочитает.

Она быстро пробралась в лодку и на корме растолкала свернувшееся тело, прикрытое тулупом.

— Вставай, отче Мефодий! Старик там немощный на берегу кончается, если уж не помер…

Протирая глаза и расправляя длинные спутанные волосы, приподнялся чернобородый тощий монах и удивленно стал осматриваться, поводя темными глазами.

— Куда ж это нас Господь принес? Неужели приехали в родную землю? Ну и трепали же нас смерти на море!

— Вставай, очнись, святой отче! Опосля дивиться будешь. Иди за мной.

— А что за монах? Откуда он?

— Его на берег здешние степняки притащили. Верно, один из ваших монахов будет. Пожелал на родной земле Богу душу отдать. О родном доме все вспоминает, и о снетках, и о Прасковье. Только едва ли до них доберется.

Монах встал, длинный, тощий, в старой выцветшей рясе, и сейчас же снова повалился, так как лодка покачнулась. Собрал все свое скудное имущество: кожаную сумку, посох из «ливанидова древа» (кедра ливанского), глиняный кувшин и деревянную миску. Подхватив старый тулуп, он последовал за женщиной, осторожно переступая через лежавшие тела. Выбравшись из лодки и подойдя к умирающему старцу, он нараспев прочел несколько молитв, потом опустился на колени и склонил свое оттопыренное ухо к устам лежавшего. Долго он слушал, потом отодвинулся и спокойно уселся рядом на земле. Все бывшие поблизости внимательно за ним следили.

— Спит! — сказал монах и вздохнул.

Гребцы стали варить в медном котле похлебку.

По-видимому, поблизости находился табор степняков. Стали приходить и взрослые и дети и на некотором расстоянии садились на пятки, обнимали колени, следя блестящими глазами за всем, что происходило на берегу. Они переговаривались вполголоса, размахивая руками, и при громких окриках гребцов все вдруг разом поднимались, готовые бежать.

Покончив с похлебкой, гребцы, владельцы «дуба», стали сзывать путников обратно в лодку.

— Эй, странники-богомольцы! Живее садитесь в дуб, того и гляди дождь нагрянет. Заранее укладывайтесь и лежите тихо. Потому в пути по дубу ходить заказано!

Все поспешили в лодку. Остались на берегу только умирающий старик и тощий монах, который вынул из сумки потрепанный Псалтырь и начал его громко нараспев читать. К нему подошел один из гребцов.

— Что же ты медлишь, отче преподобный?

— Не видишь, что ли, иеромонах кончается!

— Так давай перенесем его в лодку. Ему место найдется.

— Меня не ворошите, — простонал умирающий. — Схороните здесь под этой ивой.

— Ждать нам никак нельзя, — дорога дальняя. И тебе здесь оставаться не след: место глухое, рядом степняки — народ разбойный, ненадежный.

— Все едино: ежели Господь повелит, то и степняки не тронут.

— Но сей седовласый брат наш имеет священный сан иеромонаха, и я не могу его здесь одного покинуть, аки зверя лесного.

Гребцы отошли, потолковали меж собой и направились к лодке. Один остановился и сказал:

— Все одно его хоронить: что здесь, что у порогов! В последний раз говорю: давай мы его перенесем в лодку!

— Я останусь с отцом болящим, — ответил монах и продолжал, не двигаясь, смотреть в Псалтырь, — а в Киев я и пешком дойду.

— Ой, не дойдешь! Путь долгий да буераками дикими изрезан, а народ тут беспокойный. Лучше подожди, за нами другой дуб скоро приплывет, — на нем и доедешь.

— Я в самый ад кромешный попал, когда татары всех православных рубили в Рязани, и все же неиссеченный домой вернулся. Мне ли перед этими степными братьями робеть! Поезжайте с Богом, путь вам добрый!

Гребцы размотали канат, перекинули через плечо бечеву, влезли в прикрепленные к ней лямки и мерными шагами пошли берегом. Один из гребцов на корме с длинным веслом и другой, стоявший с шестом на носу лодки, направляли дуб на «чистую воду», отталкиваясь от подводных камней.

Два монаха остались на берегу. Читавший Псалтырь изредка посматривал на неподвижное лицо больного и замолкал, прислушиваясь к его дыханию. Издалека еще долго доносилась мерная песня, которую завели дубовики, упорно шагавшие вперед против течения реки.

Старшина, скрывавшийся в камышах, снова подошел к монахам, опустился рядом с ними на землю и положил свой посох. К нему приблизились несколько других степняков и уселись вокруг.

Молодая женщина в просторной одежде с множеством разноцветных бус на шее принесла глиняный кувшин с молоком. Старшина что-то ей пробормотал. Она опустилась в головах лежавшего монаха и, окунув руку в кувшин, начала с пальца, как младенцу, капать молоко в полуоткрытый рот умирающего. Его губы зашевелились, и он с усилием стал глотать.

Старшина тронул за плечо читавшего Псалтырь монаха, указал рукой на небо и сказал:

— Тенгри…

Потом он сжал ладонь в кулак и, вглядываясь в глаза монаха, добавил несколько непонятных слов.

вернуться

114

Торки, как и встречающиеся далее берендеи, часто обозначаемые собирательным именем «черные клобуки», — кочевые племена тюркского происхождения, сосредоточенные в то время в пограничных местах Киевского государства.