Журналисты как-то о том проведали. В политической газете побранили меня не на шутку за то, что по возвращении моем напечатал я стихотворение, не относившееся ко взятию Арзрума.[13] Зная, что публика столь же мало заботится о моих путешествиях, как и о требованиях рецензентов, я не стал оправдываться. Но обвинение важнейшее заставляет меня прервать молчание.[14]

В путевых записках 1829 г., положенных в основу «Путешествия в Арзрум», вместо «Наконец увидел я … путешествовать вместе»:

Смотря на маневры ямщиков, я со скуки пародировал американца Купера в его описаниях морских эволюций. Наконец воронежские степи оживили мое путешествие. Я свободно покатился по зеленой равнине и благополучно прибыл в Новочеркасск, где нашел графа Вл. Пушкина, также едущего в Тифлис. Я сердечно ему обрадовался, и мы поехали вместе. Он едет в огромной бричке. Это род укрепленного местечка; мы ее прозвали Отрадною. В северной ее части хранятся вина и съестные припасы, в южной — книги, мундиры, шляпы и проч. и проч. С западной и восточной стороны она защищена ружьями, пистолетами, мушкетонами, саблями и проч. На каждой станции выгружается часть северных запасов, и таким образом мы проводим время как нельзя лучше.

Эпизод с посещением калмыцкой кибитки в путевых записках читается в следующей редакции:

Кочующие кибитки полудиких племен начинают появляться, оживляя необозримую однообразность степи. Разные народы разные каши варят*. Калмыки располагаются около станционных хат. Татары пасут своих вельблюдов, и мы дружески навещаем наших дальних соотечественников.

На днях, покамест запрягали мне лошадей, пошел я к калмыцким кибиткам (т. е. круглому плетню, крытому шестами, обтянутому белым войлоком, с отверстием вверху). У кибитки паслись уродливые и косматые кони, знакомые нам по верному карандашу Орловского. В кибитке я нашел целое калмыцкое семейство; котел варился посредине, и дым выходил в верхнее отверстие. Молодая калмычка, собой очень недурная, шила, куря табак. Лицо смуглое, темно-румяное. Багровые губки, зубы жемчужные. Замечу, что порода калмыков начинает изменяться, и первобытные черты их лица мало-помалу исчезают. Я сел подле нее. «Как тебя зовут?» — «***» — «Сколько тебе лет?» — «Десять и восемь». — «Что ты шьешь?» — «Портка». — «Кому?» — «Себя». — «Поцелуй меня». — «Неможна, стыдно». Голос ее был чрезвычайно приятен. Она подала мне свою трубку и стала завтракать со всем своим семейством. В котле варился чай с бараньим жиром и солью. Не думаю, чтобы кухня какого б то ни было народу могла произвести что-нибудь гаже. Она предложила мне свой ковшик, и я не имел силы отказаться. Я хлебнул, стараясь не перевести духа. Я просил заесть чем-нибудь, мне подали кусочек сушеной кобылятины. И я с большим удовольствием проглотил его. После сего подвига я думал, что имею право на некоторое вознаграждение. Но моя гордая красавица ударила меня по голове мусикийским орудием*, подобным нашей балалайке. Калмыцкая любезность мне надоела, я выбрался из кибитки и поехал далее. Вот к ней послание, которое, вероятно, никогда до нее не дойдет…

Далее Пушкин предполагал привести текст своего стихотворения «Калмычке».

После слов «славолюбивыми путешественниками» в черновике:

Суета сует. Граф Пушкин последовал за мною. Он начертал на кирпиче имя ему любезное, имя своей жены — счастливец — а я свое.

Любите самого себя,
Любезный, милый мой читатель.

«Что делать с таковым народом?» Далее в путевых записках иная редакция рассуждения о черкесах:

Можно попробовать влияние роскоши; новые потребности мало-помалу сблизят с нами черкесов: самовар был бы важным нововведением. Должно надеяться, что с приобретением части восточного берега Черного моря черкесы, лишенные торговли с Турцией… Есть, наконец, средство более сильное, более нравственное, более сообразное с просвещением нашего века, но этим средством Россия доныне небрежет: проповедание Евангелия. Терпимость сама по себе вещь очень хорошая, но разве апостольство с нею несовместно? Разве истина дана для того, чтобы скрывать ее под спудом? Мы окружены народами, пресмыкающимися во мраке детских заблуждений, и никто еще из нас не подумал препоясаться и идти с миром и крестом к бедным братиям, доныне лишенным света истинного. Легче для нашей холодной лености в замену слова живого выливать мертвые буквы и посылать немые книги людям, не знающим грамоты. Нам тяжело странствовать между ними, подвергаясь трудам, опасностям по примеру древних апостолов и новейших римско-католических миссионеров.

Лицемеры! Так ли исполняете долг христианства? Христиане ли вы? С сокрушением раскаяния должны вы потупить голову и безмолвствовать… Кто из вас, муж веры и смирения, уподобился святым старцам, скитающимся по пустыням Африки, Азии и Америки, без обуви, в рубищах, часто без крова, без пищи, но оживленным теплым усердием и смиренномудрием? Какая награда их ожидает? Обращение престарелого рыбака или странствующего семейства диких, нужда, голод, иногда мученическая смерть. Мы умеем спокойно блистать велеречием, упиваться похвалами слушателей. Мы читаем книги и важно находим в суетных произведениях выражения предосудительные.

Предвижу улыбку на многих устах. Многие, сближая мои калмыцкие нежности с черкесским негодованием, подумают, что не всякий и не везде имеет право говорить языком высшей истины. Я не такого мнения. Истина, как добро Мольера, там и берется, где попадется.

В черновом тексте строфа «Постимся мы…» читается:

Постимся мы: струею трезвой
Одни фонтаны нас поят;
Толпой неистовой и резвой
Джигиты наши в бой летят.
Мы к женам как орлы ревнивы,
Харемы наши молчаливы
Непроницаемы стоят.

Далее в рукописи зачеркнуто четверостишие:

В нас ум владеет плотью дикой,
А покорен Корану ум,
И потому пророк великой
Хранит как око свой Арзрум.

Затем следуют стихи, также не вошедшие в окончательную редакцию:

Алла велик!
К нам из Стамбула
Пришел гонимый янычар.
Тогда нас буря долу гнула,
И пал неслыханный удар.
От Рущука до старой Смирны,
От Трапезунда до Тульчи,
Скликая псов на праздник жирный,
Толпой ходили палачи:
Треща в объятиях пожаров,
Валились домы янычаров,
Окровавленные зубцы
Везде торчали, угли тлели,
На кольях скорчась мертвецы
Окоченелые чернели.
Алла велик. Тогда султан
Был духом гнева обуян.

Отрывок из путевых записок, не вошедший в «Путешествие в Арзрум»:

Мы ехали из Арзрума в Тифлис. Тридцать человек линейских казаков нас конвоировали, возвращающихся на свою родину. Перед нами показался лицейский полк, идущий им на смену. Казаки узнали своих земляков и поскакали к ним навстречу, приветствуя их радостными выстрелами из ружей и пистолетов. Обе толпы съехались и обнялись на конях при свисте пуль и в облаках дыма и пыли. Обменявшись известиями, они расстались и догнали нас с новыми прощальными выстрелами.

вернуться

13

В другой рукописи после этого следует: «Мы надеялись*, писал неизвестный рецензент, и проч. Один из московских журналов также пороптал на певунов, не воспевших успехи вашего оружия.

Я, конечно, не был обязан писать по заказу г.г. журналистов. К тому же частная жизнь писателя, как и всякого гражданина, не подлежат обнародованию. Нельзя было бы, например, напечатать в газетах: Мы надеялись, что г. прапорщик такой-то возвратится из похода с Георгиевским крестом; вместо того вывез он из Молдавии одну лихорадку. Явно, что ценсура этого не пропустила б».

вернуться

14

Вместо последних двух предложений (со слова «Зная») в черновике написано: «Однако ж я не отвечал, не желая доставить Гостиному двору приятное зрелище авторской травли и зная, что публика столь же мало заботится о причине моих путешествий, как и о строгих требованиях моих рецензентов».