— Жизнь так бессмысленна, — говорил я, — только потому, что люди тупы и ленивы, и еще потому, что мы на рубеже нового века. Но ты называешь себя социалистом. Так давай же действовать во имя социализма! Это и будет наша цель! Прекрасная цель!

Юарт дал мне первое представление о социализме. Вскоре я стал восторженным социалистом, но Юарт был пассивным и сопротивлялся, когда речь заходила о приложении на практике теорий, с которыми он сам же ознакомил меня.

— Нам необходимо присоединиться к какой-нибудь организации, — говорил я. — Мы должны что-то делать… Мы должны выступать на улицах и знакомить людей с нашим учением.

Представьте себе молодого человека в изрядно поношенном костюме, который стоит посреди жалкой студии Юарта и возбужденно провозглашает все эти истины, сопровождая свои громкие слова красноречивыми жестами, а Юарт, во фланелевой рубашке и таких же брюках, с измазанным глиной лицом, сидит у стола и, покуривая с философским видом свою трубку, возится с куском глины, из которого никогда ничего не выйдет.

— Да, пожалуй, все это интересно, — соглашался он, — а люди об этом даже знать не хотят…

И только со временем мне удалось определить истинную жизненную позицию Юарта: я понял, какой глубокий разрыв существовал между тем, что он действительно думал, и тем, что так решительно осуждал на словах. Его артистическая натура помогала ему находить красоту в том, что казалось мне непонятным и даже отвратительным.

У меня была склонность к самообману и к самопожертвованию, хотя в ту пору еще не наметилось четкой, определенной цели. Юарта в какой-то мере восхищали эти качества, но сам он не обладал ими. Как и все эксцентричные и болтливые люди, Юарт был человек скрытный, и мое общение с ним преподнесло мне немало интересных сюрпризов. Обнаружилось, например, что он не имеет ни малейшего желания бороться со злом, которое так горячо и красноречиво изобличал. Другое открытие было связано с неожиданным появлением некоей особы по имени Милли (ее фамилию я забыл), которую как-то вечером я застал у него в комнате. Она была в небрежно наброшенном на плечи голубом халате, а прочие принадлежности ее туалета валялись за ширмой. Оба они курили сигареты и распивали излюбленное Юартом очень дешевое и отвратительное вино из бакалейной лавки — он называл его канарским хересом.

— Привет! — воскликнул Юарт, как только я вошел. — Ты знаешь, это Милли. Она была натурщицей. Она и сейчас натурщица. (Спокойно, Пондерво!) Хочешь хереса?

Милли была женщина лет тридцати, с круглым, довольно хорошеньким личиком; кроме того, она обладала спокойным характером, плохим произношением и восхитительными белокурыми волосами, которые красиво спадали ей на плечи. Она с благоговейной улыбкой внимала каждому слову Юарта. Он не раз принимался рисовать ее волосы и лепить с нее статуэтку, но никогда не доводил работу до конца. Теперь мне известно, что Милли была уличной женщиной, что Юарт познакомился с нею случайно и она влюбилась в него, но в то время моя неопытность помешала мне понять все это, а Юарт уклонился от объяснений. Они бывали друг у друга, вместе проводили праздники за городом, и в таких случаях она брала на себя большую часть расходов. Сейчас я подозреваю, что он даже не стеснялся занимать у нее деньги. Чудной малый этот старина Юарт! Подобные отношения настолько не соответствовали моим понятиям о чести и требованиям, какие я предъявлял к своим друзьям, что мне и в голову не приходило хорошенько присмотреться к окружающему; я не замечал, что происходит у меня под носом. Но теперь я как будто разбираюсь в такого рода делах…

В то время я еще не разгадал двойственность натуры Юарта и, захваченный грандиозными идеями социализма, пытался привлечь своего друга к активной работе.

— Мы должны присоединиться к другим социалистам, — настаивал я. — Они что-то делают…

— Пойдем сначала посмотрим.

Не без труда нам удалось разыскать канцелярию фабианского общества в каком-то подвале Клемент-Инна. Нас принял довольно надменный секретарь; он стоял, широко расставив ноги, перед камином и строго допрашивал нас, видимо, сомневаясь в серьезности наших намерений. Все же он посоветовал нам посетить ближайшее открытое собрание в Клиффорд-Инне и даже снабдил кое-какой литературой. Нам удалось побывать на этом собрании, выслушать там путаный, но острый доклад о трестах, а заодно и самую сумбурную дискуссию, какие только бывают на свете. Казалось, три четверти ораторов задались целью говорить как можно более витиевато и непонятно. Это напоминало любительский спектакль, и нам, людям посторонним, он не понравился…

Когда мы направлялись по узкому переулку из Клиффорд-Инна на Стрэнд, Юарт внезапно обратился к сморщенному человечку в очках, в широкополой фетровой шляпе и с большим галстуком оранжевого цвета.

— Сколько членов в этом вашем фабианском обществе? — спросил Юарт.

Человек сразу же насторожился.

— Около семисот, — ответил он, — возможно, даже восемьсот.

— И все они похожи на этих?

— Думаю, что большинство такого же типа, — самодовольно хихикнул человечек и куда-то исчез.

Когда мы вышли на Стрэнд, Юарт сделал рукой красноречивый жест, словно соединяя воедино все расположенные здесь банки, предприятия, здание суда с часами на башне, рекламы, вывески в одну гигантскую, несокрушимую капиталистическую систему.

— У этих социалистов нет чувства меры, — заявил он. — Чего от них можно ожидать?

Разглагольствования Юарта привели к тому, что я забросил свои занятия. Теория социализма в его самой чистой демократической форме все больше захватывала меня. В лаборатории я спорил с товарищем по работе до тех пор, пока мы не рассорились и перестали разговаривать.

В ту пору я влюбился.

Еще в Уимблхерсте во мне зародилось и стало расти, как морской прилив, желание обладать женщиной. Лондон разжег его; так ветер в открытом море вздымает и гонит высокие, могучие валы. Конечно, тут сказалось и влияние Юарта. Все более острое восприятие красоты, жажда приключений и встреч постепенно свелась к главному вопросу в жизни каждого человека: я должен был найти себе подругу.

Я начал робко влюбляться в девушек, которых встречал на улице, в женщин, которые оказывались в одном вагоне со мной, в студенток, в дам, проезжавших мимо меня в своих каретах, в уличных девиц, в ловких официанток в кафе, в продавщиц магазинов и даже в женщин, изображенных на картинках. Изредка посещая театры, я восторженно созерцал актрис, зрительниц и находил их таинственно-интересными и желанными. Во мне росло убеждение, что одна из многих мелькавших мимо женщин предназначена для меня. И, несмотря на все препятствия, какие могли встретиться мне на этом пути, какой-то голос в глубине души все время твердил: «Остановись! Взгляни вот сюда! Подумай о ней! Разве она не подойдет? Это не случайно, это что-то предвещает… Стой! Куда ты спешишь? Может быть, это она и есть!»

Странно, что я не помню, когда впервые встретил Марион, мою будущую жену, женщину, которую я сделал несчастной, как и она меня, женщину, которая низвела мое отвлеченное, но возвышенное представление о любви до пошлой ссоры двух озлобленных существ. Она бросилась мне в глаза среди многих других интересных девушек, которые встречались мне, отвечали мимолетными взглядами на мои взгляды, проносились мимо с таким видом, будто призывали не обращать внимания на их недоступный вид. Я встречал ее, когда для сокращения расстояния до Бромтон-роуд проходил через Музей искусств, и не раз замечал, как мне казалось, за чтением в одной из наших публичных библиотек. Впоследствии выяснилось, что она никогда ничего не читала, а приходила сюда, чтобы съесть спокойно свою булочку. Это была скромно одетая, очень грациозная девушка, с темно-каштановыми волосами, собранными на затылке в пышный узел. Эта прическа придавала ее головке еще большее очарование и гармонировала с изящным овалом ее лица и строгой чистой линией рта и бровей.