— Счастлив побегать для вас, миссис Пондерво, всемерно счастлив, — сказал священник, сразу почувствовав себя в своей стихии, словно он всю жизнь только и делал, что обносил гостей чаем.
Мы оказались около грубо сколоченного садового стола, а сзади горничная только и ждала минуты, когда мы зазеваемся, чтобы выхватить у нас поднос с чашками.
— «Побегаете»… Что за прелестное выражение! — с истинным удовольствием повторил священник, поворачиваясь ко мне, и я едва успел посторониться, чтобы не обрушить на него свой поднос.
Некоторое время мы разносили чай.
— Дай им пирожного, — сказала тетя Сьюзен. Она вся раскраснелась, но отлично владела собой. — Это сделает их разговорчивее, Джордж. Когда покормишь гостей, беседа идет веселее. Все равно что подкинуть сучьев в старый костер.
Она по-хозяйски обвела собравшихся зорким взглядом голубых глаз и налила себе чаю.
— Все-таки они какие-то деревянные, — сказала она вполголоса, — а я изо всех сил старалась их расшевелить…
— Прием необыкновенно удался, — сказал я, стараясь ее подбодрить.
— Этот юнец совсем окоченел, он ни разу даже ногой не двинул и молчит уже целых десять минут. Застыл, как сосулька. Того и гляди сломается. Он уже начинает сухо покашливать. Это всегда плохой признак, Джордж… Может, мне заставить их поразмяться? Или потереть им нос снегом?
К счастью, она этого не сделала. Я подошел к нашей соседке, очень приятной, задумчивой и томной даме с негромким голосом, и завязал с нею разговор. Мы говорили о кошках и собаках и о том, кто из них нам милее.
— Мне всегда казалось, — мечтательно произнесла эта приятная дама, — что в собаках есть что-то такое… в кошках этого нет.
— Да, — с неожиданной для самого себя горячностью согласился я. — Безусловно, в них что-то есть. Но все же…
— О, я знаю, в кошке тоже что-то есть. Но все-таки это не то.
— Не совсем то, — согласился я. — Но все-таки что-то есть.
— Да, но это — совсем другое.
— В них больше гибкости.
— Да, много больше.
— Гораздо больше.
— В этом все дело, не правда ли?
— Да, — сказал я. — Все дело в этом.
Она печально поглядела на меня и, глубоко вздохнув, с чувством произнесла:
— Да…
И мы надолго замолчали.
Казалось, положение безвыходное. В глубине души я ощутил страх и растерянность.
— Э-э… вот розы… — сказал я, чувствуя себя не лучше утопающего. — Эти розы… как вы считаете… правда, очень красивые цветы?
— Очень, — кротко согласилась она. — Мне кажется, в розах что-то есть… Что-то такое… не знаю, как выразить…
— Верно, что-то есть, — с готовностью подхватил я.
— Да, — сказала она. — Что-то такое… Не правда ли?
— Но мало кто понимает это, — сказал я. — Тем хуже для них!
Она снова вздохнула и произнесла чуть слышно:
— Да.
И опять наступило тягостное молчание. Я поглядел на нее, а она о чем-то замечталась. Я снова почувствовал, что иду ко дну, страх и слабость опять овладели мной. Но тут меня осенило свыше: я заметил, что ее чашка пуста.
— Позвольте вам чаю, — отрывисто сказал я и, схватив чашку моей собеседницы, подошел к столу, стоявшему у беседки. В ту минуту я не собирался подводить тетю Сьюзен. Но в двух шагах от меня оказалась стеклянная дверь гостиной, заманчиво и многозначительно распахнутая настежь. Соблазн был так велик, а главное, тесный воротничок надоел мне до смерти. Мгновение — и я погиб. — Я сейчас… Только на минутку!
Я вбежал в гостиную, поставил чашку на клавиши открытого рояля и быстро, бесшумно, перескакивая через три ступеньки, кинулся вверх по лестнице в кабинет дядюшки, в это уютнейшее святилище. Я примчался туда, задыхаясь, твердо зная, что возврата нет. Я был и счастлив и полон стыда и отчаяния. Перочинным ножом я ухитрился вскрыть дядюшкин ящик для сигар, пододвинул к окну кресло, снял сюртук, воротничок и галстук и, чувствуя себя одновременно преступником и бунтарем, сидел и покуривал, поглядывая из-за шторы на общество в саду, пока все гости не разошлись…
«Эти священнослужители, — думал я, — чудесные люди».
В моей памяти сохранилось еще несколько подобных сценок ранней бекенхэмской поры, а затем меня обступают уже чизлхерстские воспоминания. При чизлхерстском особняке был уже не просто сад, а настоящий парк, и домик садовника, и сторожка у ворот. Здесь куда заметнее, чем в Бекенхэме, ощущалось наше восхождение на общественные высоты. И поднимались мы все быстрее.
Один вечер запомнился мне особенно ярко, он в некотором роде знаменует эпоху. Я приехал посоветоваться по поводу какой-то рекламы, во всяком случае, по делу, а дядюшка с тетей Сьюзен вернулись в коляске после обеда у Ранкорнов. (Уже тогда дядя не давал Ранкорну покоя со своей идеей Великого объединения, которая в то время зрела у него в голове.) Я приехал часов в одиннадцать и застал их в кабинете. Тетя сидела в кресле и задумчиво и с какой-то капризной гримасой смотрела на дядюшку, а он, толстенький, кругленький, растянулся в низком кресле, пододвинутом к самому камину.
— Послушай, Джордж, — сказал дядя, едва я успел поздороваться. — Я как раз говорил, что мы не Oh Fay[22].
— Что такое?
— Не Oh Fay. В светском смысле.
— Это по-французски. Он хочет сказать, не поспеваем за модой, Джордж. Это о коляске, она старая.
— Ах, вот что! Про французский-то я и не подумал. Никогда не знаешь, что дядюшка выдумает. А что стряслось сегодня?
— Ничего такого не стряслось. Просто я размышлял. Первым делом я съел слишком много этой рыбы — она была точь-в-точь соленая лягушечья икра, — да еще маслины меня с толку сбили, и потом я совсем запутался в винах. Каждый раз приходилось говорить: «Дайте мне вон того». И все невпопад. Все женщины были в вечерних туалетах, а твоя тетка — нет. Нам нельзя продолжать в таком духе, Джордж, это для нас плохая реклама.
— Не знаю, правильно ли ты сделал, что завел коляску, — сказал я.
— Надо будет все это наладить, — сказал дядя. — Надо перейти на высокий стиль. Шикарные дела делаются шикарными людьми. Она воображает, что это все шуточки. — Тетя состроила гримаску. — А это совсем не шутка! Ты смотри, мы сейчас на подъеме, как дважды два. Мы выходим в большие люди. И не годится, чтоб над нами смеялись, как над какими-то парвену[23]. Понимаешь?
— Никто над тобой не смеется, старый пузырь! — сказала тетя.
— Никто и не будет надо мной смеяться. — Дядюшка покосился на свое солидное брюшко и вдруг выпрямился.
Тетя Сьюзен слегка подняла брови, поиграла ножкой и ничего не ответила.
— Дела наши идут в гору, Джордж. И мы за ними не поспеваем. А надо поспевать. Мы сталкиваемся с новыми людьми, а это, видите ли, все аристократия — званые обеды и всякое такое. Они страшно важничают и воображают, что мы будем себя чувствовать, как рыба без воды. А вот и не дождутся! Они воображают, что нам не по плечу высокий стиль. Ладно, мы им уже показываем нашей рекламой, что такое высокий стиль, и еще в лучшем виде покажем… Не обязательно родиться на Бонд-стрит, чтобы выучиться всем этим фокусам. Понимаешь?
Я протянул ему ящик с сигарами.
— У Ранкорна таких нет, — продолжал он, с нежностью обрезая кончик сигары. — На сигарах мы его обскакали. И во всем остальном обскачем.
Мы с тетей смотрели на него с испугом.
— У меня есть кое-какие идеи, — загадочно сказал он, обращаясь к сигаре, и этим только увеличил наши страхи.
Он спрятал в карман ножичек, которым обрезал сигару, и продолжал:
— Первым делом нам надо выучиться правилам этой паршивой игры. Понимаешь? К примеру, надо раздобыть образцы всех проклятых вин, какие там были, и выучить их назубок; Стерн, Смур, Бургундское — все, сколько их там есть! Вот она сегодня пила Стерн… И когда попробовала… Ты скорчила гримасу, Сьюзен, да, да. Я видел. Оно не пришлось тебе по вкусу. Ты сморщила нос. А надо привыкнуть ко всем этим винам и уж не гримасничать. К вечерним туалетам тоже надо привыкнуть… да, да, и тебе, Сьюзен.