Он был почти уверен, что умирает, и это в какой-то степени избавляло его от бремени забот. Не придется больше встречаться с Нийлом, не надо удирать или прятаться, не надо ждать наказания.

— Грандиозная была карьера, Джордж, — сказал он, — но как хорошо отдохнуть. Хорошо отдохнуть!.. Хорошо отдохнуть!

Больше всего он думал и говорил о прошлом, о своей карьере, и обычно — я рад вспомнить об этом — «чувствовалось, что он ею доволен и вполне одобряет. В бреду он даже был как-то чересчур доволен собой и своим недавним великолепием. Бывало, теребит простыню и, уставившись в пространство, еле внятно, прерывисто бормочет.

— Что за громадное здание, эти башни под шапками облаков, эти воздушные шпили?.. Илион. Вознесся в са-а-мое небо. Илионский дворец, резиденция одного из наших, одного из наших великих князззей торговли… Терраса над террасой. До самых небес… Империя, каких не знал Цезарь… Великий поэт, Джордж. Империи, каких не знал Цезарь… И совершенно под новым руководством… Сила… Миллионы… Университеты… Он стоит на террасе — на верхней террасе, — управляет… управляет… у глобуса… управляет… торговлей.

Иногда трудно было понять, где кончается разумная речь и начинается бред. Обнажились скрытые пружины его жизни, тщеславные мечты. Порой мне кажется, что всякий человек наедине с собой склонен распускаться, словно какой-нибудь неряха, который весь день ходит немытый и нечесаный и приводит себя в порядок, когда случается быть на людях. Я подозреваю, что все невысказанное, скрытое в нашей душе таит в себе нечто расплывчато-бредовое и безумное. И, конечно, слова, которые срывались с воспаленных, страдальческих губ дяди над щетинистой седой бородой, отражали только его мечтания и бессвязные фантазии.

Иногда он бредил Нийлом, грозил ему.

— Что он вложил? — спрашивал он. — Думает улизнуть от меня. Если я до него доберусь… Разззорение. Разззорение. Можно подумать, что я взял его деньги.

А иногда он возвращался к нашему полету.

— Слишком долго, Джордж, слишком долго и слишком холодно. Я слишком стар… слишком стар… для таких вещей… Ты же не спасешь меня — ты меня убиваешь.

Под конец стало ясно, что наше инкогнито раскрыто. Пресса и особенно газеты, принадлежащие Буму, подняли настоящую травлю, на розыски были посланы специальные агенты, и хотя, пока дядюшка был еще жив, ни один из этих эмиссаров до нас не добрался, уже слышались раскаты бури. Наша история попала и во французскую печать. Люди стали смотреть на нас с любопытством, и в маленькой ничтожной борьбе, которая велась за пологом в душном пространстве, приняли участие новые лица. Молодой доктор настаивал на консультации, из Биаррица приехал автомобиль, и ни с того ни с сего к нам вторгались какие-то странные люди с рыскающим взглядом, задавали вопросы и предлагали помощь. Ничего не было сказано, но я видел, что нас больше не считают обыкновенными туристами среднего достатка; когда я шел по улице, у меня было такое чувство, будто за мной зримо, как тень, следует престиж финансиста и скандальная слава преступника. В гостинице появлялись с расспросами какие-то местные жители, дородные и преуспевающие, предложил свои услуги люзонский священник, люди заглядывали к нам в окна и не спускали с меня глаз, когда я уходил или проходил мимо; потом из соседнего городка Сен-Жан де-Поллак на нас налетали, как вороны, добродетельные, но решительные маленький английский священник и его любезная расторопная супруга, по англиканскому обычаю в черном с головы до пят.

Священник, суетливое, упрямое существо, с редкой бородкой, в очках, с красным носом пуговкой, в черном поношенном облачении, был одним из тех странных типов, которые разъезжают по заброшенным провинциальным городишкам Англии или же на договорных условиях выполняют обязанности священника в гостиницах за границей. Он был просто потрясен финансовым могуществом моего дяди и собственной догадливостью: он понял, кто мы такие, и потому весь сиял и был преисполнен любезности и суетливой предупредительности. Он так и рвался разделить со мной дежурства у постели дяди и из кожи вон лез, предлагая свою помощь, а так как я опять соприкоснулся с лондонскими делами и пытался по газетам, которые мне удалось получить из Биаррица, разобраться в подробностях нашего грандиозного краха, то я охотно воспользовался его услугами и принялся по этим газетам изучать состояние современных финансов. Я уже давно оторвался от старых религиозных традиций, и мне и в голову не приходило, что он вздумает атаковать моего дышавшего на ладан дядюшку заботами о его душе. И, однако, я столкнулся с этим: мое внимание привлек вежливый, но весьма жаркий спор между священником и хозяйкой, которая непременно хотела повесить дешевенькое распятие в нише над кроватью, где оно могло попасться на глаза дяде, и оно действительно попалось ему на глаза.

— Бог ты мой! — крикнул я. — Неужели такое все еще бывает!

В ту ночь дежурил тщедушный священник, и под утро он поднял ложную тревогу, что дядя умирает, и началась суматоха. Он разбудил весь дом. Кажется, я никогда не забуду эту сцену; ко мне в дверь постучали, как только я уснул, и раздался голос священника:

— Если хотите застать вашего дядюшку в живых, торопитесь.

Когда я туда вошел, душная комнатенка была полна людей и освещена тремя мерцающими свечками. Казалось, я вернулся в восемнадцатое столетие. На измятой постели среди раскиданных простынь лежал бедный дядюшка, донельзя измотанный жизнью, обессиленный, в бреду, а маленький священник, взяв его за руку, старался привлечь его внимание и все повторял:

— Мистер Пондерво, мистер Пондерво, все прекрасно. Все прекрасно. Только уверуйте! «Верующий в меня спасен будет!»

Тут уже был доктор с ужасным, идиотским шприцем, какими современная наука вооружает этих недоучек, и непонятно для чего старался поддержать в дяде слабый трепет жизни. Где-то позади с запоздалой и отвергнутой дозой лекарства суетилась сонная монахиня. В довершение хозяйка не только встала сама, но и разбудила старую каргу — свою мамашу и полоумного мужа, был там еще флегматичный толстяк в сером шерстяном костюме, степенный и важный, — кто он и почему оказался там, не знаю. Кажется, доктор что-то сказал мне о нем по-французски, но я не понял. И все они, заспанные, наспех одетые, нелепые при свете трех мерцающих свечей, алчно следили за угасанием едва теплившейся жизни, словно это было для них какое-то увлекательное зрелище, и каждый из этих людишек твердо решил подстеречь последний вздох. Доктор стоял, прочие сидели на стульях, принесенных в комнату хозяйкой.

Но дядя испортил финал: он не умер.

Я сменил священника на стуле возле кровати, и он завертелся по комнате.

— Я думаю, — таинственно шептал он, уступая мне место, — я верю, с ним все хорошо.

Я слышал, как он пытался перевести на французский стереотипные фразы англиканского благочестия флегматику в сером костюме. Потом он сшиб со стола стакан и полез собирать осколки. С самого начала я не очень-то верил, что дядя сейчас умрет. Шепотом, но настойчиво я допрашивал доктора. Я повернулся, чтоб взять шампанское, и чуть не упал, споткнувшись о ноги священника. Он стоял на коленях возле стула, который поставила для меня хозяйка, и громко молился: «Отец небесный, умилосердись над чадом своим…» Я оттолкнул его, а через минуту он уже стоял на коленях возле другого стула и опять молился, преградив дорогу монахине, которая несла мне штопор. Мне почему-то вспомнились чудовищные, кощунственные слова Карлейля о «последнем писке тонущего котенка». Священник стал у третьего свободного стула; можно было подумать, что он играет в какую-то игру.

— Господи, — сказал я, — надо выставить этих людей, и, проявив некоторую настойчивость, я этого добился.

У меня вдруг отшибло память, и я начисто забыл французский язык. Я выпроваживал их главным образом с помощью жестов и, к всеобщему ужасу, отворил окно. Я дал им понять, что сцена умирания откладывается, — и в самом деле, дядюшка скончался лишь на следующую ночь.