Она приветствовала вечернюю тишину, как старого друга, но вечер являлся теперь в ином облике и смотрел на нее более ласково. Красивая леди, которая успокоила ее и приласкала в той самой комнате, где сердцу ее нанесли такую рану, была для нее вестником счастья. Мягкие тени загорающейся светлой жизни, которую ей сулило расположение отца и обретение всего или многого из того, что она потеряла в тот печальный день, когда материнская любовь угасла вместе с последним материнским вздохом, коснувшимся ее щеки, скользили вокруг нее в сумерках и были желанными гостями. Посматривая украдкой на румяных девочек, своих соседок, она испытывала новое и чудесное ощущение при мысли, что скоро они познакомятся и узнают друг друга, и тогда она покажется им, не опасаясь, как это было раньше, что они загрустят, увидев ее в черном платье, сидящую здесь в одиночестве!

Отдаваясь мыслям о новой матери, с любовью и доверием к ней в чистом своем сердце, Флоренс еще сильнее любила свою родную умершую мать. Она не боялась, что у той будет соперница в любви. Она знала: новый цветок расцвел на стебле, заботливо взлелеянном и глубоко пустившем корни. Каждое ласковое слово в устах красивой леди звучало для Флоренс, как эхо того голоса, который давно прервался и умолк. Теперь, когда зародилась новая нежность, могла ли она меньше любить воспоминание о нем, раз это было единственным воспоминанием о родительской нежности и любви?

Однажды Флоренс сидела у себя в комнате, читала и думала об этой леди, обещавшей вскоре навестить ее — содержание книги наводило на эти мысли, — как вдруг, подняв глаза, она увидела ее в дверях.

— Мама! — воскликнула Флоренс, радостно бросаясь ей навстречу. — Вы пришли!

— Еще не мама, — с задумчивой улыбкой отозвалась леди, обвив рукой шею Флоренс.

— Но очень скоро будете ею, — сказала Флоренс.

— Теперь очень скоро, Флоренс; очень скоро.

Эдит слегка наклонила голову, чтобы прижаться щекой к свежей щечке Флоренс, и в течение нескольких секунд молчала. Столько нежности было в ее обращении, что Флоренс ощутила эту нежность еще сильнее, чем в день первой их встречи.

Она подвела Флоренс к креслу и села рядом с нею; Флоренс смотрела ей в лицо, восхищалась ее красотой и охотно оставила свою руку в ее руке.

— Вы жили одна, Флоренс, с тех пор как я здесь была?

— О да! — с улыбкой, не задумываясь, ответила Флоренс.

Она замялась и потупилась, потому что ее новая мама была очень серьезна и всматривалась пристально и задумчиво в ее лицо.

— Я… я привыкла быть одна, — сказала Флоренс. — Мне это совсем нетрудно. Иногда мы с Ди проводим целые дни вдвоем.

Флоренс могла бы сказать — целые недели и месяцы.

— Ди — это ваша горничная, дорогая?

— Это моя собака, мама, — со смехом отозвалась Флоренс. — Мою горничную зовут Сьюзен.

— А это ваши комнаты? — спросила Эдит, осматриваясь кругом. — Тогда мне их не показали. Мы должны их украсить, Флоренс. Они будут лучшими во всем доме.

— Если бы мне позволили переменить их, мама, — отозвалась Флоренс, — есть одна комната наверху, которая нравится мне гораздо больше.

— Разве здесь недостаточно высоко, милая моя девочка? — с улыбкой спросила Эдит.

— То была комната моего брата, — сказала Флоренс, — и я ее очень люблю. Я хотела поговорить о ней с папой, когда вернулась домой и застала здесь рабочих и все эти перемены, но…

Флоренс опустила глаза, опасаясь, как бы тот же взгляд не заставил ее снова замяться.

— …Но я побоялась, что это его огорчит; а так как вы сказали, мама, что скоро вернетесь и будете здесь полной хозяйкой, я решила собраться с духом и попросить об этом вас.

Эдит сидела, не спуская блестящих глаз с ее лица, но когда Флоренс посмотрела на нее, она в свою очередь опустила глаза. Вот тогда-то и подумала Флоренс, что красота этой леди совсем не такая, какою показалась ей в первый раз. Она считала эту красоту горделивой и величественной; но леди держала себя так ласково и кротко, что — будь она ровесницей Флоренс и одного с нею нрава — вряд ли она внушала бы больше доверия.

За исключением тех минут, когда ее обволакивала какая-то напряженная и странная сдержанность, — а тогда казалось (но Флоренс вряд ли это понимала, хотя не могла не заметить и думала об этом), казалось, будто она чувствует себя униженной перед Флоренс и ей не по себе. Когда она сказала, что еще не стала ее матерью, а Флоренс назвала ее полной хозяйкой, эта перемена в ней была внезапной и поразительной; и теперь, когда глаза Флоренс были устремлены на ее лицо, она сидела с таким видом, будто хотела съежиться и спрятаться у нее, и менее всего была похожа на женщину, которая готова любить ее и лелеять на правах близкого родства.

Она охотно согласилась на просьбу Флоренс о новой комнате и сказала, что сама об этом позаботится. Затем она задала несколько вопросов о бедном Поле и после недолгой беседы сообщила Флоренс, что заехала за нею, чтобы увезти к себе.

— Теперь мы переехади в Лондон, моя мать и я, — сказала Эдит, — и вы будете жить с нами до моего замужества. Я хочу, чтобы мы ближе познакомились и доверяли друг другу, Флоренс.

— Вы очень добры ко мне, милая мама, — сказала Флоренс. — Как я вам благодарна!

— Вот что я вам скажу сейчас, потому что более удобного случая, быть может, не представится, — продолжала Эдит, оглянувшись, чтобы узнать, одни ли они, и понизив голос, — когда я выйду замуж и на несколько недель уеду, у меня будет спокойнее на душе, если вы вернетесь сюда, домой. Кто бы вас ни приглашал к себе, вернитесь домой. Лучше быть одной, чем… Я хочу сказать, — добавила она, замявшись, — что, как мне известно, вы лучше всего чувствуете себя дома, милая Флоренс.

— В тот же день я вернусь домой, мама.

— Так и сделайте. Я полагаюсь на ваше обещание. А теперь, дорогая, собирайтесь, и поедем. Вы найдете меня внизу, когда будете готовы.

Медленно и задумчиво бродила Эдит по дому, где так скоро предстояло ей стать хозяйкой; и мало внимания обращала она на изящество и роскошь, которые уже сейчас можно было заметить. С тем же неукротимым высокомерием, с тем же горделивым презрением, отражавшимся в глазах и на устах, сверкая тою же красотой, умерявшейся только сознанием малой ее ценности и малой ценности всего окружающего, проходила она по великолепным гостиным и залам, так же, как проходила прежде под тенистыми деревьями, и негодовала и терзала себя. Розы на стенах и на полу были окружены острыми шипами, раздиравшими ей грудь; в каждой крупице позолоты, ослеплявшей глаз, она видела частичку денег, за нее уплаченных; широкие и высокие зеркала отражали во весь рост женщину, в чьей душе еще не угасли благие порывы, но которая слишком часто лгала самой себе и слишком была унижена и придавлена, чтобы себя спасти. Полагая, что все это очевидно в большей или меньшей степени для каждого из окружающих, она считала гордость единственным средством утвердить себя; и во всеоружии этой гордости, которая день и ночь терзала ей сердце, она боролась со своей судьбой, не страшась ее и бросая ей вызов.

Неужели это была та женщина, на которую Флоренс — невинная девочка, сильная только своею искренностью и прямодушием, — производила столь глубокое впечатление, что подле нее она становилась другим человеком, ибо утихала в ней буря страстей, и даже гордость смирялась? Неужели это была та женщина, которая сидела сейчас рядом с нею в карете, обнимала ее и которая, лаская ее и добиваясь любви и доверия, прижимала ее красивую головку к своей груди и готова была пожертвовать жизнью, чтобы защитить ее от зла и обиды?

О Эдит, как хорошо было бы умереть в эту минуту! Быть может, лучше умереть сейчас, Эдит, чем жить дальше.

Почтенная миссис Скьютон, которая думала о чем угодно, только не о смерти — ибо, подобно многим благородным особам, жившим в различные эпохи, она решительно повернулась спиною к смерти и возражала против упоминания о столь пошлой и всех уравнивающей выскочке — заняла дом на Брук-стрит, Гровенор-сквер, принадлежавший величественному родственнику (одному из родичей Финикса), который уехал из Лондона и великодушно уступил свой дом по случаю свадьбы, почитая это подарком, сулящим окончательное избавление и освобождение от всяких ссуд и даров миссис Скьютон и ее дочери. Для поддержания фамильной чести надлежало строго соблюдать приличия, и миссис Скьютон отыскала сговорчивого торговца, проживавшего в приходе Мэри-ле-Бон, который ссужал знать и джентри всевозможными предметами обстановки, начиная со столового серебра и кончая армией лакеев; этот же торговец доставил в дом седовласого дворецкого (получавшего добавочную плату за то, что у него был вид старого слуги семейства), двух очень высоких молодых людей в ливреях и отборный штат кухонной прислуги; вот тогда-то в подвальном этаже и возникла легенда, что паж Уитерс, внезапно освобожденный от многочисленных своих домашних обязанностей и подталкивания кресла на колесах (неуместного в столице), не раз, как было замечено, протирал глаза и щипал себя, словно у него мелькало подозрение, не заспался ли он у лемингтонского молочника и не предается ли райским грезам. В тот же дом и из того же удобного источника было доставлено все необходимое столовое серебро и фарфор, а также разнообразные предметы домашнего обзаведения, включая изящный экипаж и пару гнедых лошадей, и миссис Скьютон расположилась среди подушек на парадном диване в позе Клеопатры и торжественно открыла прием.