— Почему вы так несправедливы ко мне, сударыня? — спросил мистер Домби.
— Потому что моя прелестная Флоренс так твердо заявила мне, что завтра должна вернуться домой, — ответила Клеопатра, — вот я и начала опасаться, дорогой мой Домби, что вы настоящий турецкий паша.
— Уверяю вас, сударыня, — возразил мистер Домби, — что я не отдавал никаких приказаний Флоренс, а если бы и отдал, то ваше желание выше всех приказаний.
— Дорогой мой Домби, — отозвалась Клеопатра, — какой вы галантный кавалер! Впрочем, этого я не могу сказать, ибо у кавалеров нет сердца, а о вашем сердце свидетельствуют ваша прекрасная жизнь и натура… Как, неужели вы так рано уходите, дорогой мой Домби?
О, право же, час был поздний, и мистер Домби полагал, что ему пора уходить.
— Наяву ли это все или во сне? — сюсюкала Клеопатра. — Могу ли поверить, дорогой мой Домби, что завтра утром вы вернетесь, чтобы лишить меня моей милой подруги, моей родной Эдит?
Мистер Домби, который привык понимать слова буквально, напомнил миссис Скьютон, что они должны встретиться сначала в церкви.
— Боль, которую испытываешь, — сказала миссис Скьютон, — отдавая свое дитя хотя бы даже вам, дорогой мой Домби, — самая мучительная, какую только можно вообразить; а если она сочетается с хрупким здоровьем и если к этому прибавить чрезвычайную тупость кондитера, ведающего устройством завтрака, — это уже не по моим слабым силам. Но завтра утром я воспряну духом, дорогой мой Домби; не бойтесь за меня и не тревожьтесь. Да благословит вас бог! Эдит, дорогая моя! — лукаво воскликнула она. — Кто-то уходит, милочка!
Эдит, которая снова отвернулась было к окну и больше не интересовалась их разговором, встала, но не сделала ни шагу навстречу мистеру Домби и не сказала ни слова. Мистер Домби с высокомерной галантностью, приличествующей его достоинству и данному моменту, направился к ней, поднес ее руку к губам, сказал:
— Завтра утром я буду иметь счастье предъявить права на эту руку, как на руку миссис Домби, — и с торжественным поклоном вышел.
Как только захлопнулась за ним парадная дверь, миссис Скьютон позвонила, чтобы принесли свечи. Вместе со свечами появилась ее горничная с девичьим нарядом, который завтра должен был ввести всех в заблуждение. Но этот наряд нес с собою жестокое возмездие, как всегда бывает с такими нарядами, и делая ее бесконечно более старой и отвратительной, чем казалась она в своем засаленном фланелевом капоте. Тем не менее миссис Скьютон примерила его с кокетливым удовлетворением; усмехнулась своему мертвенному отражению в зеркале при мысли о том. какое ошеломляющее впечатление произведет он на майора, и, разрешив горничной унести его и приготовить ее ко сну, рассыпалась, словно карточный домик.
Эдит все время сидела у темного окна и смотрела на улицу. Оставшись, наконец, наедине с матерью, она в первый раз за весь вечер отошла от окна и остановилась перед ней. Зевающая, трясущаяся, брюзжащая мать подняла глаза на горделивую стройную фигуру дочери, устремившей на нее горящий взгляд, и видно было, что она все понимает: этого не могла скрыть личина легкомыслия или раздражения.
— Я смертельно устала, — сказала она. — На тебя ни на секунду нельзя положиться. Ты хуже ребенка. Ребенка! Ни один ребенок не бывает таким упрямым и непослушным.
— Выслушайте меня, мама, — отозвалась Эдит, не отвечая на эти слова, презрительно отказываясь снизойти к таким пустякам. — Вы должны остаться здесь одна до моего возвращения.
— Должна остаться здесь одна, Эдит? До твоего возвращения? — переспросила мать.
— Или клянусь именем того, кого я завтра призову свидетелем моего лживого и позорного поступка, что я отвергну в церкви руку этого человека. Если я этого не сделаю, пусть паду я мертвой на каменные плиты!
Мать бросила на нее взгляд, выражавший сильную тревогу, которая отнюдь не уменьшилась под влиянием ответного взгляда.
— Достаточно того, что мы — таковы, каковы мы есть, — твердо произнесла Эдит. — Я не допущу, чтобы юное и правдивое существо было низведено до моего уровня. Я не допущу, чтобы невинную душу подтачивали, развращали и ломали для забавы скучающих матерей. Вы понимаете, о чем я говорю: Флоренс должна вернуться домой.
— Ты идиотка, Эдит! — рассердившись, вскричала мать. — Неужели ты думаешь, что в этом доме тебе будет спокойно, пока она не выйдет замуж и не уедет?
— Спросите меня или спросите себя, рассчитываю ли я на покой в этом доме, и вы узнаете ответ, — сказала дочь.
— Неужели сегодня, после всех моих трудов и забот, когда благодаря мне ты станешь независимой, я должна выслушивать, что во мне — разврат и зараза, что я — неподобающее общество для молодой девушки? — завизжала взбешенная мать, и трясущаяся ее голова задрожала как лист. — Да что же ты такое, скажи, сделай милость? Что ты такое?
— Я не раз задавала себе этот вопрос, когда сидела вон там, — сказала Эдит, мертвенно бледная, указывая на окно, — а по улице бродило какое-то увядшее подобие женщины. И богу известно, что я получила ответ! Ах, мама, если бы вы только предоставили меня моим природным наклонностям, когда и я была девушкой — моложе Флоренс, — я, быть может, была бы совсем другой!
Понимая, что гнев сейчас бесполезен, мать сдержалась и начала хныкать и сетовать на то, что она зажилась на свете и единственное ее дитя от нее отвернулось, что долг по отношению к родителям забыт в наше греховное время и что она выслушала чудовищные обвинения и больше не дорожит жизнью.
— Если приходится постоянно выносить такие сцены, — жаловалась она, — право же, мне следует поискать способ, как положить конец своему существованию. О, подумать только, что ты — моя дочь, Эдит, и разговариваешь со мной в таком тоне!
— Для нас с вами, мама, — грустно отозвалась Эдит, — время взаимных упреков миновало.
— В таком случае, зачем же ты к ним снова возвращаешься? — захныкала мать. — Тебе известно, что ты жестоко меня терзаешь, известно, как я чувствительна к обидам. Да еще в такую минуту, когда я о многом должна подумать и, естественно, хочу показаться в наивыгоднейшем свете! Удивляюсь тебе, Эдит: ты добиваешься, чтобы твоя мать была страшилищем в день твоей свадьбы!
Эдит устремила на нее все тот же пристальный взгляд, а мать всхлипывала и терла себе глаза. Затем Эдит произнесла тем же тихим, твердым голосом, которого не повышала и не понижала ни разу с тех пор, как начала разговор:
— Я сказала, что Флоренс должна вернуться домой.
— Пусть вернется! — быстро отозвалась огорченная и испуганная родительница. — Я не возражаю против того, чтобы она вернулась. Что мне эта девушка?
— Для меня она так много значит, что я не зароню сама и не допущу, чтобы другие заронили в ее душу хотя бы крупицу зла! Скорее я отрекусь от вас, как отреклась бы от него завтра в церкви (если бы вы дали мне повод), — ответила Эдит. — Оставьте ее в покое. Пока я в силах этому препятствовать, ее не будут грязнить и развращать теми уроками, какие усвоила я. Это совсем не тяжелое условие в такой печальный вечер.
— Быть может, и не тяжелое. Весьма возможно, если бы только ты обращалась со мной, как подобает дочери, — захныкала мать. — Но такие язвительные слова…
— Они остались в прошлом, и больше их не будет, — сказала Эдит. — Идите своей дорогой, мама. Пользуйтесь, как вам вздумается, тем, чего вы добились; швыряйте деньги, радуйтесь, веселитесь и будьте счастливы по-своему. Цель нашей жизни достигнута. Отныне будем доживать ее молча. С этого часа я не пророню ни слова о прошлом. Я вам прощаю ваше участие в завтрашней позорной сделке. Да простит мне бог мое участие!
Голос ее не дрогнул, стан не дрогнул, и, двинувшись твердой поступью, словно попирая ногами все возвышенные чувства, она пожелала матери спокойной ночи и удалилась в свою комнату.
Но не на покой. Ибо не было покоя для нее, когда она осталась одна, в смятении. Взад и вперед ходила она, и снова взад и вперед, сотни раз, среди великолепных принадлежностей туалета, приготовленного на завтра; темные волосы распустились, в темных глазах сверкало бешенство, полная белая грудь покраснела от жестокого прикосновения безжалостной руки, словно раздирающей эту грудь. Так она шагала из угла в угол, повернув голову в сторону, словно стараясь не видеть своей собственной красоты и отторгнуть себя от нее. Так в глухой час ночи перед свадьбой Эдит Грейнджер боролась со своим беспокойным духом, без слез, без жалоб, без друзей, молчаливая, гордая.