Никакие увещания Уолтера не могли заставить капитана завести большие часы, взять назад чайницу или прикоснуться к щипцам для сахара и чайным ложкам.
— Нет, мой мальчик, — неизменно отвечал капитан на такую просьбу, — это маленькое имущество я передал в совместное владение.
Эти слова он повторял торжественно и внушительно, очевидно предполагая, что они имеют силу парламентского акта и что в такой форме передача будет окончательной, если он сам не испортит дела, вновь признав себя владельцем.
Переселение Флоренс в другую — более уединенную — комнату было удобно для нее и в то же время давало возможность водворить Мичмана на обычный его наблюдательный пост, а также снять ставни с окон лавки. Хотя ничего не подозревавший капитан придавал мало значения этой последней церемонии, она была отнюдь не лишней: ставни, оставшиеся накануне закрытыми, вызвали такое волнение в этих краях, что дом мастера судовых инструментов удостоился необычайного внимания, и с восхода до заката солнца на него таращили глаза группы зевак, расположившихся на противоположном тротуаре. Бездельники и гуляки были чрезвычайно заинтересованы судьбой капитана; они ползали по грязи, заглядывая сквозь решетку в погреб под окном лавки, и воображали, будто могут разглядеть фрак капитана, повесившегося в углу. Однако такое решение его участи энергически оспаривалось противной партией, полагавшей, что он убит молотком и лежит на лестнице. Вот почему все почувствовали некоторое разочарование, когда предмет этих толков появился рано поутру в дверях лавки, бодрый и жизнерадостный, словно ничего с ним не случилось. Бидл из этого квартала, человек честолюбивый, который надеялся присутствовать при взламывании двери и в полной парадной форме давать показание перед коронером[110], не удержался, чтобы не сказать соседу, что лучше бы этот парень в глянцевитой шляпе не проделывал таких штук — каких именно он не объяснил, — присовокупив, что он, бидл, будет за ним следить.
— Капитан Катль, — задумчиво сказал Уолтер, когда они стояли в дверях лавки, отдыхая после трудов и глядя на знакомую старую улицу; час был еще очень ранний, — все это время не было никаких известий о дяде Соле?
— Никаких, мой мальчик, — ответил капитан, покачивая головой.
— Отправился разыскивать меня, добрый, славный старик, — сказал Уолтер, — а вам ни разу не написал! Но почему? Вот здесь, в этом письме, которое вы передали мне, — он достал из кармана пакет, вскрытый в присутствии мудрого Бансби, — он говорит, что вы можете почитать его умершим, если ни разу не услышите о нем до того дня, как вскроете этот пакет. Сохрани нас бог от такого несчастья! Но, ведь вы бы услыхали о нем, даже если бы он и в самом деле умер! Конечно, кто-нибудь написал бы вам по его просьбе, если бы он сам не мог этого сделать, и сообщил бы: «Такого-то числа умер в моем доме», или «у меня на руках», или еще что-нибудь в этом роде «мистер Соломон Джилс из Лондона, который просил передать вам свой последний привет и последние свои пожелания».
На капитана, который доселе никогда еще не достигал таких высот умозаключений, произвела огромное впечатление открывшаяся перед ним широкая перспектива, и он ответил, глубокомысленно покачивая головой:
— Хорошо сказано, мой мальчик, хорошо сказано!
— Вот о чем я думал, — впрочем, о многом я думал в эту бессонную ночь, — краснея, сказал Уолтер — и я твердо верю, капитан Катль, что мой дядя Соль (да благословит его бог!) жив и вернется к нам. Я не очень удивляюсь тому, что он уехал! Не говоря уже об этом тяготении ко всему чудесному, которое всегда было ему свойственно, и о горячей его любви ко мне, перед которой все в его жизни отступало на задний план, — а ведь никто не знает этого лучше, чем я, нашедший в нем самого доброго отца (голос Уолтера стал невнятным и хриплым, и он отвернулся, глядя куда-то вдоль улицы), — так вот, не говоря уже обо всем этом, мне часто приходилось читать и слышать о том, как люди, у которых близкий и дорогой им родственник потерпел кораблекрушение, переселялись в такие места на берегу моря, куда вести о пропавшем судне могли дойти хотя бы на час или на два часа раньше, а иногда они даже совершали весь рейс до места назначения судна, словно это путешествие могло доставить им какие-нибудь сведения. Мне кажется, я бы и сам так сделал, и, быть может, даже скорее, чем многие другие. Но почему дядя не написал вам, хотя он несомненно собирался написать, или как мог он умереть где-то на чужбине, а вы об этом не узнали, — я решительно не понимаю!
Капитан Катль, покачивая головой, заметил, что даже Джек Бансби этого не понимал, а ведь он-то мог высказать хорошо оснащенное мнение.
— Будь мой дядя легкомысленным юношей, которого веселая компания вздумала бы заманить в какой-нибудь трактир, чтобы там расправиться с ним и завладеть находящимися при нем деньгами, — сказал Уолтер, — или будь он бесшабашным матросом, сошедшим на берег с жалованием за два-три месяца в кармане, я бы мог допустить, что он исчез. Но я не могу этому поверить, зная, каков он был… и каков он есть, надеюсь.
— Уольр, мой мальчик, как же это ты в таком случае объясняешь? — осведомился капитан, глядя на нею пристально и пребывая в глубоком раздумье.
— Капитан Катль, — ответил Уолтер, — я не знаю, чем это объяснить. Должно быть, он ни разу не написал. Ведь это не подлежит сомнению?
— Если бы Соль Джилс что-нибудь написал, мой мальчик, то где же его депеша? — осведомился капитан, приводя веский довод.
— Допустим, он дал кому-нибудь поручение, — сказал Уолтер, — а тот забыл о письме, или выбросил по небрежности, или потерял. Даже такая догадка кажется мне более вероятной, чем то — другое предположение. Короче говоря, капитан Катль, я не в силах обсуждать другое предположение, не могу и не хочу этого.
— Это надежда, Уольр, — глубокомысленна заметил капитан, — надежда! Это она тебя воодушевляет. Надежда — это буй, а чтобы найти это место, перелистай свою «Певчую птичку»[111], раздел чувствительных песен: но знаешь ли, мой мальчик, надежда, как и всякий другой буй, только плавает на одном месте, а направить ее никуда нельзя. Кроме изображения надежды на носу корабля есть еще якорь, — продолжал капитан, — но какой толк от якоря, если я не нахожу дна, чтобы бросить его?
Капитан Катль произнес эту речь не столько от своего собственного имени, сколько от лица разумного, рассудительного гражданина, который обязан уделить крупицу своей мудрости неопытному юнцу. Но при этом лицо его сияло, озаренное новой надеждой, которой он заразился от Уолтера, и в заключение он весьма кстати похлопал его по спине и с энтузиазмом воскликнул:
— Ура, мой мальчик! Я разделяю твое мнение. Уолтер ответил ему веселым смехом и сказал:
— Еще одно слово о дяде, капитан Катль. Я думаю, быть не может, что он послал письмо обычным Порядком — через почтовую контору или с почтовым пароходом. Понимаете?..
— Да, да, мой мальчик, — одобрительно сказал капитан.
— И вы не могли прозевать письмо. Не так ли?
— Уольр, — сказал капитан, тщетно стараясь принять суровый вид, — разве я не был начеку в ожидании вестей от человека науки, старого Соля Джилса, твоего дяди, разве я не был начеку день и ночь с той поры, как его потерял? Разве не было у меня тяжело на сердце, и разве я не поджидал все время и его и тебя? Во сне и наяву разве не стоял я на своем посту и разве унизился бы до того, чтобы его покинуть, пока этот Мичман еще дел и невредим?
— О да, капитан Катль! — воскликнул Уолтер, схватив его за руку. — Знаю! — И знаю также, сколько преданности и искренности во всем, что вы говорите и чувствуете. Я в этом уверен. А вы не сомневайтесь в моей уверенности так же, как и в том, что я переступил через порог этой двери и снова держу в своей руке эту честную руку. Ведь вы не сомневаетесь?
— Нет, нет, Уольр, — ответил капитан с сияющей физиономией.