В этих комнатах царила роскошь, в достаточной мере поблекшая, чтобы казаться меланхолической, и в достаточной мере ослепительная, чтобы затруднять повседневную жизнь показным великолепием. Стены и потолки были позолочены и расписаны; полы до блеска натерты воском; малиновая драпировка нависала фестонами над окнами, дверьми и зеркалами, а канделябры, изогнутые, как ветви деревьев или рога зверей, выступали из обшитых панелью стен. Но днем, когда жалюзи (сейчас спущенные) бывали подняты, можно было подметить на этой пышности следы, оставленные временем и пылью, солнцем, сыростью и дымом; заметно было, что помещение пустовало часто и подолгу, ибо к таким невзгодам показные игрушки жизни оказываются чувствительными, как сама жизнь, и чахнут, словно люди, запертые в тюрьме. Даже ночь и пучки горящих свечей не могли стереть эти следы, хотя при этом блеске они отступали в тень.
В тот вечер только в одной комнате — меньшей из перечисленных выше — можно было увидеть ослепительный блеск восковых свечей, их отражение в зеркалах, позолоту и яркие краски. Наблюдателю, стоящему в передней, где тускло горела лампа, и глядящему сквозь ряд темных комнат, эта комната казалась сверкающей, как драгоценный камень. В центре этого сияния сидела красивая женщина — Эдит.
Она была одна. Все та же непокорная, высокомерная женщина. Щеки слегка впали, глаза как будто сделались больше и сверкали ярче, но надменная осанка осталась тою же. Никаких признаков стыда на ее лице; запоздалое раскаяние не согнуло ее горделивой шеи. По-прежнему властная и величественная и по-прежнему равнодушная к себе самой и ко всему остальному, она сидела, опустив темные глаза, и кого-то ждала.
У нее не было ни книги, ни рукоделия, никакого занятия, ничего, кроме собственных мыслей, чтобы скоротать медлительное время. Какое-то намерение, достаточно упорное, чтобы заполнить любое ожидание, владело ею. С крепко сжатыми губами, которые дрожали, если она хоть на мгновение переставала за собою следить, с раздувавшимися ноздрями, со стиснутыми руками, она сидела и ждала. И намерение, владевшее ею, клокотало у нее в груди.
Когда в замке наружной двери повернулся ключ и в передней послышались шаги, она встрепенулась и крикнула: «Кто там?» Ей ответили по-французски, и два лакея, звеня подносами, вошли, чтобы накрыть стол к ужину.
Она спросила, кто приказал им это сделать.
— Мосье отдал распоряжение, когда ему угодно было занять этот номер. Мосье сказал, когда остановился здесь на час en route[113] и оставил письмо для мадам… Мадам, конечно, его получила?
— Да.
Тысяча извинений! Внезапное опасение, что письмо, быть может, позабыли передать, повергло его — лысого бородатого лакея из соседнего ресторана — в отчаяние. Мосье сказал, что ужин должен быть готов к этому часу, а также, что в письме он предупреждает мадам об отданном распоряжении. Мосье оказал честь «Золотой голове», выразив желание, чтобы ужин был изысканный и тонкий. Мосье убедится в том, что «Золотая голова» оправдает это доверие.
Эдит больше ничего не сказала и задумчиво следила за тем, как они сервировали стол на две персоны и поставили бутылки с вином. Прежде чем они закончили, она встала и, взяв лампу, прошла в спальню, а оттуда в гостиную, и торопливо, но внимательно осмотрела все двери, в особенности ту, которая вела из спальни в проход в стене. Из этой двери она вынула ключ и вставила его с наружной стороны. Затем она вернулась.
Слуги — второй был смуглым желчным субъектом в куртке, гладко выбритым, с коротко остриженными черными волосами — завершили свои приготовления и стояли, созерцая стол. Первый лакей осведомился у мадам, скоро ли, по ее мнению, приедет мосье.
Она этого не знала. Ей это было безразлично.
Pardon![114] Ужин готов! К нему следовало приступить немедленно. Мосье (который говорит по-французски, как ангел или как француз — это одно и то же) весьма выразительно заявил о своей пунктуальности. Да, английская нация славится своей пунктуальностью. Ах! Что за шум? Боже мой, это мосье. Вот он!
Действительно, мосье, которого впустил другой лакей, шел, сверкая зубами, по темным комнатам, напоминающим вход в пещеру, и, войдя в эту обитель света и красок, обнял мадам и обратился к ней по-французски, назвав ее своей очаровательной женой.
— Боже мой! Мадам вот-вот упадет в обморок! Мадам так обрадовалась, что ей стало дурно! — Лысый бородатый слуга заметил это и вскрикнул.
Но мадам только отпрянула и содрогнулась. Прежде чем были сказаны эти слова, она уже стояла, положив руку на бархатную спинку кресла, выпрямившись во весь рост и с неподвижным лицом.
— Франсуа полетел в «Золотую голову» за ужином. В таких случаях он летает как ангел или птица. Багаж мосье находится в его комнате. Все приготовлено. Сию минуту будет подан ужин.
Лысый лакей сопровождал эти слова поклонами и улыбками, и вскоре появился ужин.
Горячие блюда были принесены на жаровне, холодные уже стояли на столе, а запасные приборы на буфете. Мосье остался доволен сервировкой. Так как стол был маленький, она показалась ему очень удобной. Пусть поставят жаровню на пол и уходят. Он сам будет брать блюда.
— Простите, — вежливо сказал лысый, — это немыслимо!
Мосье был другого мнения. Сегодня он ни в чьих услугах больше не нуждался.
— Но мадам… — начал лысый.
По словам мосье, у мадам была своя горничная. Этого было достаточно.
Тысяча извинений! Нет! У мадам не было никакой горничной.
— Я приехала сюда одна, — сказала Эдит. — Мне так хотелось. Я привыкла путешествовать, я не нуждаюсь в услугах. Пусть никого ко мне не присылают.
Итак, мосье, упорствуя в своем немыслимом желании, пошел вслед за обоими слугами к наружной двери, чтобы запереть ее на ночь. В дверях лысый обернулся, отвесил поклон и заметил, что мадам по-прежнему стояла, опираясь на бархатную спинку кресла, не обращала никакого внимания на мосье и смотрела прямо перед собой.
Когда шум запираемой Каркером двери пронесся по всем комнатам и долетел, как бы приглушенный и придавленный, до этой последней и самой отдаленной комнаты, он слился в ушах Эдит с боем соборных часов, возвестивших полночь. Она слышала, как Каркер остановился, также как будто прислушиваясь, а затем направился к ней, в молчании протягивая длинную цепь шагов и по дороге захлопывая за собой все двери. Ее рука на секунду оторвалась от бархатного кресла, чтобы придвинуть ближе лежавший на столе нож; потом она приняла прежнюю позу.
— Странно, что вы приехали сюда одна, дорогая! — сказал он, входя.
— Что это значит? — воскликнула она. Она сказала это таким резким тоном, так гневно повернула голову, так неприветливо взглянула на него и так мрачно сдвинула брови, что он, с лампой в руке, остановился, смотря на нее, словно она лишила его способности двигаться.
— Я говорю: как странно, что вы приехали сюда одна! — повторил он наконец, поставив лампу и улыбаясь самой учтивой своей улыбкой. — Право, это была излишняя предосторожность, которая могла даже повредить. Вы должны были нанять горничную в Гавре или Руане, и времени у вас для этого было достаточно, хотя вы, дорогая, — самая капризная и привередливая из всех женщин, а также и самая красивая.
Она бросила на него странный взгляд, но продолжала стоять, опираясь на спинку кресла, и не произнесла ни слова.
— Я никогда еще не видел вас такой очаровательной, как сегодня, — добавил Каркер. — Действительность превосходит даже тот образ, который я хранил в памяти во время этого мучительного испытания и который я созерцал денно и нощно.
Ни слова. Ни взгляда. Глаза ее были совершенно скрыты опущенными ресницами, но голова высоко поднята.
— Суровы, жестоки были условия испытания! — с улыбкой продолжал Каркер. — Но все они выполнены, остались в прошлом, и тем чудеснее, тем безопаснее настоящее! Мы найдем приют в Сицилии. В этом самом безмятежном и тихом уголке земного шара мы с вами, мое сокровище, будем вознаграждены за прежнее рабство.