Уверен, что у моей матери не было па борту возлюбленного, как не было и моего возможного отца. Вполне вероятно, поскольку это соответствовало и продолжает соответствовать ее натуре, она, даже будучи беременной на последнем сроке, привлекала к себе внимание мужчин, находившихся на корабле: она обладает своего рода внутренним магнетизмом, или, как сама она говорит, «есть во мне нечто эдакое». Так, сразу после поднятия якорей один из курсантов подводников – «бледный такой, прыщавый паренек» – вызвался проводить ее, беременную беженку, на верхнюю палубу. Ей не сиделось, на душе было как-то тревожно. Наверное, этот курсант был ровесником матери, лет семнадцати, от силы восемнадцати; он бережно провел ее под руку по скользкой, как стекло, обледеневшей солнечной палубе. Тут-то мать и подметила своим зорким взглядом, от которого никогда и ничего не скроешь, насколько заледенело все вокруг – шлюпобалки, блоки, крепления, принайтовленные по правому и левому борту спасательные шлюпки, тросы па талях.

Сколько раз я слышал от нее фразу: «Когда я все это увидала, стало мне не по себе». Бот и в Дампе, где она, худенькая, вся в черном, стояла окруженная пожилыми мужчинами и пыталась ввести моего сына Конрада в этот мирок людей, уцелевших после той катастрофы, я слышал ее слова: «Я тогда сразу поняла, что в случае чего из-за обледенения никого не спасут. Мне захотелось па берег. Закричала я как безумная. Только было уже поздно...»

В фильме, который я смотрел вместе с тетей Йенни в кинотеатре на Кантштрассе, ничего этого не было, ни сосулек на шлюпобалках, ни обледеневших трапов и поручней, ни даже льдин в гавани. А ведь не только у Хайнца Шёна, но и в книге трех английских авторов, Добсона, Миллера и Пейна, ясно говорится, что 30 января 1945 года было страшно холодно – 18 градусов мороза. Фарватер в Данцигской бухте пришлось расчищать ледоколами. Прогнозы предсказывали сильный шторм, ураганные порывы ветра.

Если я и задаюсь вопросом, что было бы, если бы мать все-таки сумела сойти с корабля, то у этих самих по себе бессмысленных предположений есть некоторая фактическая основа: когда четыре буксира вытащили «Вильгельма Густлоффа» из гавани Оксхёфт, среди Снежной мглы возник предназначенный для каботажного плавания пароход «Ревал», который двигался встречным курсом прямо на лайнер. Забитый беженцами из Тильзита и Кенигсберга, он шел от Пиллау, последнего порта в Восточной Пруссии. Поскольку внизу мест не хватало, то беженцы сгрудились и на верхней палубе. Позднее выяснилось, что многие замерзли насмерть, но так и продолжали стоять, как ледяные столбы.

Остановившийся «Вильгельм Густлофф» спустил забортные трапы и принял часть уцелевших беженцев, которые полагали, что на океанском лайнере они будут в большей безопасности; их кое-как разместили в душном тепле проходов.

А нельзя ли было матери воспользоваться спущенными трапами, чтобы проделать обратный путь? Ведь она всегда умела своевременно сделать резкий поворот. Возможность же представилась! Почему бы не перейти с обреченного корабля на «Ревал«? Тогда бы я, если бы она рискнула, несмотря на свой огромный живот, спуститься по трапу, родился бы в другом месте, не знаю где, но уж точно не 30 января.

И вот она опять, эта проклятая дата. История, точнее – история, с которой мы соприкасаемся, похожа на засоренный клозет. Промываешь его, промываешь, а дерьмо все равно всплывает наверх. Например, это треклятое тридцатое число. Как оно прилипло ко мне, какую отметину наложило. В свое время, будучи школьником или студентом, газетным редактором или отцом семейства, я всячески уклонялся от того, чтобы праздновать собственный день рождения – с приятелями, коллегами или в семейном кругу. Я всегда опасался, что на подобном празднике – пусть хотя бы в чьем-либо тосте – всплывет треклятое значение этого дня, хотя казалось, что сия нафаршированная до отказа многими смыслами дата тощает с годами, делается безобидной, становится обычным листом календаря среди прочих. Ведь мы, немцы, выдумали столько слов, чтобы справиться с прошлым: «искупление», «преодоление исторического наследия», «духовная работа скорби».

Однако потом обнаружилось, что 30 января вновь или все еще считается для кого-то в Сети государственным праздником, по случаю которого следует вывешивать флаги. Во всяком случае, мой сын попытался день захвата власти нацистами сделать зримой для всего мира красной датой календаря. В шверинском районе панельной застройки Гроссер Дреш, куда он в начале нового учебного года переехал к бабушке, он опять взялся вести свой сайт. Габи, моя бывшая супруга, не сумела воспрепятствовать уходу нашего сына от надоедливых материнских нравоучений с левым уклоном к источнику бабкиных откровений. Хуже того, она сняла с себя всяческую ответственность: «Конраду почти семнадцать, пора ему принимать собственные решения...»

Меня вообще не спросили. Они расстались, как было заявлено, «по обоюдному согласию». Таким образом, переезд из Мёльна к Шверинскому озеру прошел тихо. Даже смена школ не вызвала особых проблем «благодаря хорошей успеваемости», хотя я с трудом мог представить себе своего сына в затхлой атмосфере восточногерманской школы. «Все это предрассудки, – сказала Габи. – Просто Конни предпочитает тамошнюю более строгую дисциплину на уроках здешней разболтанности». Впрочем, ее мнение остается двояким: как педагог, выступающий за свободу личности и открытые дискуссии, она разочарована, однако как мать она вынуждена смириться с решением сына. Дескать, даже подружка Конни – по этому случаю я и узнал о существовании этой невзрачной ассистентки зубного врача – отнеслась к его решению с пониманием. Сама Рози остается в Ратцебурге, но намеревается навещать Конрада как можно чаще.

Сохранил ему верность и партнер по диалогу. Давид, этот выдуманный, а может, где-то действительно существующий оппонент либо просто не заметил переезда Конрада, либо не нашелся, что возразить. Во всяком случае, когда в чате моего сына вновь зашла речь о 30 января, Давид объявился вновь с прежними антифашистскими лозунгами. Остальные участники также выступали вполне обычным образом: одни с безоговорочной поддержкой, другие с тотальным отрицанием. Чат превратился в настоящий базар. Вскоре речь пошла не столько о назначении Вождя рейхсканцлером, сколько одновременно о дне рождения Вильгельма Густлоффа, ибо споры развернулись вокруг замечания Конни, согласно которому «Провидением было суждено», чтобы Мученик явился на свет именно 30 января как провозвестье будущего захвата власти.

Подобная эклектика выдавалась участникам дискуссии за перст судьбы. На что реальный или мнимый Давид разразился ехидной тирадой в адрес Голиафа, поверженного в Давосе: «Значит, Провидением было суждено и то, чтобы корабль, названный в честь твоего жалкого партфункционера, был потоплен именно в день его рождения и в годовщину гитлеровского путча; недаром же точно в ту минуту, когда родился Густлофф, то есть ровно в двадцать один шестнадцать, грохнули три торпеды, отправив на дно весь этот сброд...»

Так и шел этот диалог, словно роли были заранее отрепетированы. Однако я с каждым разом все больше сомневался в моем предположении, что Давид является фиктивным персонажем, высказывающим клишированные сентенции вроде: «На вас, немцах, навечно выжжено клеймо Аушвица как знак вашей вины...» Или: «Ты сам являешься свидетельством того, как зло продолжает давать ростки в ваших следующих поколениях...» Встречались фразы, в которых Давид говорил о себе во множественном числе: «Нашим уделом остаются вечная скорбь и вечный укор»; «Мы, евреи, ничего не забудем!». Вильгельм не скупился в ответ на расистские штампы с их «засильем мирового еврейства» и особенно «сионистскими происками Уолл-стрит».

Бой шел жестокий. Но иногда противники словно изменяли своим персонажам, тогда мой сын в роли Вильгельма расточал похвалы ударной силе израильской армии, а Давид, напротив, осуждал строительство еврейских поселений на палестинской земле как «территориальную агрессию». Случалось, что оба вдруг переходили к весьма компетентному обсуждению чемпионатов по настольному теннису. Тогда их индивидуальные интонации, их реплики, порой довольно острые, порой насмешливо-приятельские, говорили о том, что в виртуальном пространстве встретились два молодых человека, которые при всей демонстративной враждебности могли бы стать друзьями. Например, Давид мог пошутить: «Привет, нацистская скотина! Еврейская свинья, которую ты хотел бы обречь на заклание, хочет посоветовать тебе, что подать к столу, чтобы отметить дату захвата власти. Поешь вчерашнего горохового супа, раз уж ты вечно вчерашний...» А Вильгельм, вторя ему, прощался после разговора: «Ладно, довольно на сегодня еврейской кровушки. В следующий раз я сам предложу тебе кулинарный рецепт, кошерную подливу хорошего коричневого цвета, а теперь – покедова!»