Надо мать оттуда вытаскивать. Из родных Ивняков. Теперь ей там совсем будет плохо.

– Я не думала, что это тебя так заденет, – сказала Лена. – Я вообще думала, ты давно знаешь.

О том, что они с Леной разъехались, мать тоже узнала последней. Юрий и до сих пор бы, наверно, скрывал, если б не Лена, ей нужно было испить чашу до дна. Это называется – «всякая ложь мне противна, почему я должна врать даже родителям?!» Не должна, конечно. Испили.

– О чем ты? – удивился Юрий.

– Так. Бабушка пока взяла к себе тетю Аню, Ивановскую, так что они пока – двое.

– Прекрасно, что двое, – сказал Юрий.

– Пишет, что тетя Аня в очень плохом состоянии, плачет все ночи, не ест ничего, даже «Скорую» вызывали. А про себя ничего не пишет, ты же знаешь бабушку…

– А ты знаешь, – сказал вдруг Юрий, – этот новый шарф тебе не сильно идет.

Собственная бестактность его отрезвила. Потому-то у нас в «Пигмалионе», как правило, две Элизы и ни одного Хиггинса. Не то воспитание, хоть ищем другие причины.

Но Лена не расстроилась, как бывало. Она осторожно потрогала шарфик, поправила его на шее, сказала только:

– Ты считаешь? А мне нравится. – И улыбнулась ему забытой, доверчивой улыбкой.

– Главное, чтоб самой нравилось, – сказал он, чувствуя, как забытая улыбка растапливает в нем что-то.

Широкое лицо ее в нелепой меховой шапке было сейчас совсем рядом. Прохладное, крепкое лицо, без косметики. Которое он знал, как свое. Даже лучше. Вдруг захотелось наклониться к этому лицу. Просто наклониться. И все. Может, она даже ждала этого, вдруг подумал Юрий. Она даже сейчас, наверное, еще ждет, хотя сама уехала от него в этот город. И увезла Борьку.

– Я пошел, – сказал Юрий.

– Конечно, – торопливо сказала она. – Мне тоже некогда.

Но оба они все еще стояли на площадке. Из-за Ивановского она и звонила? Вряд ли…

Да, он был бы счастлив, если бы она как-то устроила свою жизнь. Но она ее никогда не устроит. И всегда будет на нем эта тяжесть – ее одиночество. Как пышно. Она стала настолько самостоятельна, что не спешит сорвать с себя шарф по первому его слову, и все-таки это ничего не меняет.

Юрий уже сделал несколько шагов вверх, когда

она сказала:

– Мне вообще-то с тобой нужно поговорить.

Вот оно…

– Нет, не на лестнице. Как-нибудь потом, дома. Успеем еще.

– Он считает, что я все-таки прихожу слишком часто? – спросил Юрий прямо. И сам почувствовал, как противно сел голос.

– Нет! Нет! – испугалась она.

– Значит, опять…

Но она перебила:

– Тоже нет. Совсем не то, что ты думаешь. И не к спеху. Это успеется. Как-нибудь.

– Хорошо, если не то.

Она все порывалась вернуться к разговору об алиментах. Обязательно она хотела, чтоб были эти клятые алименты – «чтоб все было официально, мне так легче». А не конверт, который Юрий оставлял у них на столе. Хотя в конверте всегда было больше. Но его оскорбляла самая мысль – платить Борьке алименты, будто он отказался от собственного сына и его принуждает закон. Даже думать об этом было оскорбительно. И объяснять Лене – тоже, это же просто нужно понять. Но она не хотела понять, она только твердила: «Каждый раз, когда я беру в руки этот конверт, я чувствую, что ты нас облагодетельствовал. Пусть будет официально, так нам всем лучше, вот увидишь…»

Дверь в квартиру была небрежно утыкана звонками, но ни одной таблички при этом не висело, и каждый желающий мог сыграть на любом. Юрий никогда не звонил, потому что дверь в эту квартиру была открыта весь день. Слишком много детей, чтоб запирать за каждым, так здесь считали. Восемь семейств жили здесь суматошно и вольно. Кто как хочет. Не упирали даже на чистоту. Чистота признавалась в меру, без вылизыванья и ссор по этому поводу.

Насчет этих соседей Юрий был спокоен, слабая лапка тут бы не ужилась, ее бы съели вместе с авоськой. Или бы она всех съела – это вернее.

В коридоре здороваться было не с кем.

Все матери в этой квартире работали, все бабушки страдали радикулитом и телевизором. Понятно: свой диктор! Дети здесь сами смотрели друг за другом, как в деревне, и кухню предпочитали прочим игровым площадкам.

Удивительно, что Борька все-таки растет нелюдимом. Чего удивляться, опять в Лену. Нелюдимые привязчивей, они знают цену общению, раз общение им так трудно дается.

А Юрий раньше легко обрастал людьми, бессчетно. И терял легко, забывал адреса и фамилии. Даже Леху Баранова потерял. Как его родичи подались куда-то из Ивняков, так и Леха пропал. Тоже хорош! Тогда все казалось, что главные встречи впереди, топай и не оглядывайся. А последнее время все чаще хочется встретить именно того человека, с которым дружил в детстве и потом потерял надолго. Леху, что ли. Кажется, только он тебя и поймет. До конца. Один он. Фамилия у Лехи больно баранья, с такой фамилией разве найдешь. Да еще – без отчества, отчество тогда не котировалось, может, мать вспомнит. А встреться на самом деле, и говорить не о чем. Скорей всего так: «Платят-то хоть прилично в вашем вшивом театре? Что? За такие деньги и девочки не работают».

Кухня раскололась визгом, Юрий даже споткнулся. В другой квартире на такой визг сбежалось бы все нетрудоспособное население. Здесь даже не почесались. Может, нет никого?

Из общего вопля вырвался острый и тонкий голос, голос-тростник. Вырвался вперед и повел:

Ехал кто-то тем! ным! лесом!
За! каким-то ин! тересом!
Ин! инте! инте! рес!
Вы! ходи! на букву «э»с!

Юрий смело шагнул в темноту, знакомо свернул, нажал плечом Борькину дверь.

Как всегда, комната поразила забытым уютом, только вышитых салфеточек не хватало. Так наши матери жили, когда приходил средний достаток. Ивняки родимые. Слегка он, может, преувеличивал, но все же. Хотя в этом уюте была своя какая-то правда, казалось Юрию. Больно уж надоели за последнее время голые стены, торшеры и причудливые корни дерев. Тот же стереотип с другого конца. Но с такой коричневой шторой Юрий бы жить не мог, уже давит на психику. И абажур на лампочке сидел низко, как тряпичная кукла на самоваре.

Книги. Книг много. Одна немецкая полка, как-никак Лена иняз успела закончить, пока он служил. Опять появились новые книги. Юрий давно уж старался не покупать. Поскольку нет миллионов, чтоб стать библиофилом. Глядя на полки во всех знакомых домах, испытываешь неловкость. Хочется ерзать на стуле. Не подходя, ясно: по корешкам, по суперам, по формату. Набор испытанный, как дорожная аптечка. И такой же неизменный. Вроде прошли уже времена, когда умилял сам факт личной библиотеки. Плащи и те стали цветные носить. А книжки скучно свидетельствуют только о нашей грамотности. Не более.

– Я уж думал, ты не придешь, – сказал Борька.

Интонация была неопределенной, но во всяком случае дружелюбной. Приятно, что все-таки думал.

– Почему же вдруг не приду?

– Мало ли? – сказал Борька.

Он надул щеки и сбрызнул рубашку водой.

Борька гладил. Новое занятие. Лена молодец, приучает. Борька гладил смешно, рубашка под утюгом морщилась, рукава сползали до самого пола. Борька поправлял их, не раздражаясь. Ленина старательность. Или упрямство Юрия. Почему-то упрямство всегда лестнее, за упрямством принято подозревать незаурядную натуру.

– Я сейчас кончу, – сказал Борька без отрыва от утюга.

Уж он ее догладит, будьте уверены. Еще клопом Борька всякое дело любил довести до конца. Велосипедный кросс до сих пор приятно вспомнить. Сколько ему тогда было? Едва ли три. Но со своим трехколесным велосипедом Борька управлялся легко, и Юрий вывел его на соревнования, вдруг их город разразился таким почином, не пропустить бы. На старте младшая группа была уморительна. Она ковыряла в носу, выискивала глазами мам, вдруг вываливалась из седел сама собой и на сигнал «вперед» не откликалась никак. Тогда энтузиасты-родители выпихнули их под зад по сигналу. Юрий дал Борьке приличную скорость. И вся эта мошкара понеслась, виляя рулями и сталкиваясь. Но Борька все равно отстал сразу же, безнадежно. Он ехал самым последним и ревел на всю площадь отвратительным басом. Потом даже как-то завыл. Жал на педали и выл. Слезы сыпались на асфальт, ах, ах.