Мы трезво оценили свои возможности, и Эсбэ сказал: — Надо бы потренироваться, но здесь нельзя, мы должны уплыть подальше. Давай пихаться.

У самого берега течения не было заметно — почти как на пруду. Опыт плавания на маленьких плотах по весенним прудам с помощью шеста у нас имелся. Первым на корму с веслом в руках встал я, а Эсбэ для баланса сел на носу. Я оттолкнулся веслом от дна, и мы начали водную часть своего пути в Испанию.

Перевернуться и утонуть мы не боялись, потому что плавали как утки. А то, что на проплывавших мимо баржах волгари ржали при виде такого необычного способа передвижения по реке на лодке, нас не задевало. Была забота посерьезнее — удрать как можно дальше от места реквизиции. Причем должен признаться, что совесть нас тоже не мучила. Ведь мы отправлялись воевать за свободу Испании, мы считали себя представителями великой страны.

Худо-бедно, но к вечеру мы уплыли, наверно, кило метров на пять, выбрали местечко на низком берегу, вытащили лодку и уснули, даже не поели.

Эта стоянка была долгой — мы учились грести. А потом дело пошло гораздо лучше, хотя на четвертый день опять пришлось остановиться надолго. Куковали трое суток, пока не подсохли мозоли на ладонях.

Мы сходили в прибрежную деревню в сельпо, купили хлеба и спичек и потом по очереди удили рыбу.

Наживкой была шкурка от сала. Часа за два у нас на, песочке образовалась целая гора рыбы, не меньше ведра. И все одна к одной, как лапти. И тут только мы сообразили, что ни жарить, ни варить ее не в чем,

Пришлось еще раз идти в деревню и реквизировать чугун, сушившийся на заборе возле сельпо.

Если бы мы с самого начала готовились к путешествию по воде и имели в виду рыбную ловлю, у нас бы, конечно, имелись в запасе и перец, и лук, и лавровый лист, но, честное слово, и уха из одних лещей с солью, сваренная на костре, вкуснее ресторанной ухи.

Мы спали и купались, рыбачили и готовили еду, ели и опять спали. Нос у Эсбэ начал лупиться от солнца, а у меня плечи так обгорели, что больно было надевать рубашку. По вечерам, на сон грядущий, мы пели, чаще всего «Легко на сердце от песни веселой», из кинофильма «Веселые ребята». Вернее, пел Эсбэ, у него здорово получалось, а я подпевал.

Как стемнеет, ляжешь на сено — мы его из скирд и копен брали — и глядишь на небо. Если долго на одну звезду глядеть, она как будто дышит, то пригаснет чуть, то разгорится, словно кто на нее подул. А на другие звезды глянешь — они мигают друг другу, а потом кажется, что это они на тебя показывают — мол, смотрите, какой храбрый и самостоятельный парень лежит там, на берегу реки Волги. Шевельнется жалостная мысль: как-то теперь чувствуют себя родители, но вспомнишь, ради какой цели кинул отчий дом, и поймешь, что ничего уж с этим не поделаешь. И вдруг просыпаешься, как будто и не засыпал, и солнце зажгло оранжевым огнем всю реку, сколько видно вправо и влево…

Понемногу мы начинали считать себя старыми речными волками. Но рыба надоедала, припасы в сумках таяли, и мы были вынуждены заниматься реквизициями, а это требовало больших усилий и подвергало опасности. Покупать мы уже ничего не могли, потому что от двадцати первоначальных рублей осталась всего трешка.

Беда наша была в том, что мы попали в межсезонье: в садах вишня уже отошла, а яблоки только-только наливались. Картошка на огородах ботвой удалась, а копнешь — там еще сплошной горох. Волей-неволей пришлось обратить внимание на домашнюю птицу. Так случилось, что поголовье кур в некоторых прибрежных деревнях и селах сократилось, но ненамного. Больше одной курицы в день съесть мы не могли, тем более что иногда удавалось приносить из курятника тепленькие яйца.

Хоть и говорится в народе про человека, у которого руки трясутся, что он будто кур воровал, но я с тех пор сильно сомневаюсь в точности этой поговорки. Во всяком случае, у нас с Эсбэ руки не тряслись.

Однако жизнь нас скоро покарала.

Двадцать седьмого июля, после трехнедельного плавания, мы подошли к Казани и заночевали километрах в трех от города. Утром проснулись, искупались, поели. И только тут Эсбэ обратил внимание, что прямо против нас метрах в ста от берега баржа на якоре стоит — видно, она ночью пришла, когда мы спали. Носом по течению развернута, за кормой лодка на коротком буксире.

— Глянь, на нас в бинокль смотрят, — сказал Эсбэ.

И правда, какой-то дяденька в белой майке стоит на корме баржи и держит перед глазами бинокль. Пока мы обменивались соображениями, этот дядя откладывает бинокль, подтягивает лодку, прыгает в нее, отвязывается и плывет к нашему берегу.

— Давай! Быстро собираться! — говорит Эсбэ и кидает в нашу лодку сумки.

Но не успели мы ничего предпринять. Дядя в пять гребков уж тут как тут. Вдавил лодку носом в песок, перемахнул на землю и прямо к нам.

— Издалече будете? — спрашивает и глазки щурит нехорошо.

— Из Казани, — врет Эсбэ.

— И лодочка из Казани будет? — издевается дядя.

— А откуда же еще…

— Так-так-так, — говорит дядя и берет в руку цепь, вдетую в кольцо на носу нашей лодки. — А случаем, не из-под Горького эта посудина?

Эсбэ отвернулся, будто не к нам речь, подобрал наши ботинки, сунул мне мои и дернул меня за рукав.

Мы дали такого стрекача — только ветер в ушах засвистел. А может, это дядя свистел, потому что я раз оглянулся и заметил, что он пальцы в рот сунул.

Сколько жить буду, никогда понять не смогу, как узнал этот дядя свою лодку. Это все равно что запомнить в лицо каждого из тысячи пойманных тобой лещей или судаков.

Но гадай не гадай, а мы потерпели катастрофу. Все осталось там, на берегу: поджиги и финки, карты и компас, соль, махорка и спички и даже мешочек с родной землей.

Дядя за нами не бежал, мы пошли шагом и обсудили положение. Судьба, до сих пор относившаяся к нам благосклонно, отвернулась от нас. Планы рушились. Удар был слишком жесток. Мы потеряли всякий боевой дух.

Эсбэ вздохнул.

— Вернемся и начнем все снова. У нас теперь есть опыт.

У Эсбэ такая манера была: то говорит как бродяга, то как по книжке, хлестче взрослого интеллигента.

Не стоит распространяться, как добирались мы до Москвы. Ехали и на товарных поездах и на пассажирских, на подножках, на крышах и на буферах. Это было нетрудно, если учесть нашу речную закалку. Ровно через двое суток, утром двадцать девятого июля, мы сошли с пригородного поезда на Казанском вокзале в Москве. А на выходе с перрона нас остановил милиционер, пожилой дяденька с планшеткой на узком ремешке.

— Трохи подождите, хлопцы. — И отводит нас в сторонку.

Нам бояться нечего, домой едем. А он планшетку надвое разбросал, посмотрел, как в книгу, поглядел на наши рожи, застегнул планшетку и говорит:

— От оно як… Ты — Анатолий Серегин, а ты — Игорь Шальнев.

Взял нас за шиворот и повел. В милиции при вокзале он доложил дежурному: беглецы нашлись. И мы только тогда сообразили, что нас давно разыскивают по фотографиям.

До вечера сидели в комнате под замком. Дали нам полбуханки черного, по куску рафинада и чаю в железных кружках.

Вечером приехала моя мать. Конечно, слезы, упреки. Но она быстро успокоилась и говорит Эсбэ: — Тебя я тоже беру. — И жалостно так на него посмотрела.

Эсбэ спросил, почему не приехал его отец, а она говорит:

— Понимаешь, так получилось… В общем, после расскажу…

Мама расписалась в книге, что получила нас в целости и сохранности, и нас отпустили. Домой ехали на последнем поезде. В вагоне мама объяснила Эсбэ, что его отца забрали ночью две недели назад, но дома все в порядке, сестренка Оля и няня Матрена здоровы, а свою молодую маму Эсбэ не увидит, потому что она куда-то уехала.

Эсбэ спросил: что значит «забрали»? За что забрали? Мама сказала: никто ничего толком не знает, но будто бы за растрату. Ей, видно, не хотелось об этом разговаривать, и она перевела на другое.

— Хорош у вас дружок, — говорит. — Заманил и бросил?

Я даже про отца Эсбэ забыл от таких слов. Объяснять, что если кто кого заманил, так скорее мы Брыся, а не он нас, не стоило, все равно бы она не поверила, не откуда ей известно, что Брысь в Горьком с нами расстался? Спрашиваю: — А Брысь разве вернулся? Она не поняла: — Какой Брысь?