Я знал, как нужно себя держать. Ни слова о делах, ни одного скользкого намека; нужно забыть необычайные способности Розы, благодаря которым она заслужила кличку „Железной кобылы“, забыть беседы о любви, которые Фрицци вела с торговцем скота Стефаном Григоляйтом, забыть, как пляшет Кики на рассвете вокруг корзинки с булочками. Беседы, которые велись здесь, были достойны любого дамского общества.
— Всё уже приготовлено, Лилли? — спросил я.
Она кивнула:
— Приданым я запаслась давно.
— Великолепное приданое, — сказала Роза. — Всё полностью, вплоть до последнего кружевного покрывальца.
— А зачем нужны кружевные покрывальца? — спросил я.
— Ну что ты, Робби! — Роза посмотрела на меня так укоризненно, что я поспешил вспомнить. Кружевные покрывала, вязанные вручную и покрывающие диваны и кресла, — это же символ мещанского уюта, священный символ брака, утраченного рая. Ведь никто из них не был проституткой по темпераменту; каждую привело к этому крушение мирного обывательского существования. Их тайной мечтой была супружеская постель, а не порок. Но ни одна никогда не призналась бы в этом.
Я сел к пианино. Роза уже давно ожидала этого. Она любила музыку, как все такие девицы. Я сыграл на прощанье снова те песни, которые любили она и Лилли. Сперва „Молитву девы“. Название не совсем уместное именно здесь, но ведь это была только бравурная пьеска со множеством бренчащих аккордов. Потом „Вечернюю песню птички“, „Зарю в Альпах“, „Когда умирает любовь“, „Миллионы Арлекина“ и в заключение „На родину хотел бы я вернуться“. Это была любимая песня Розы. Ведь проститутки — это самые суровые и самые сентиментальные существа. Все дружно пели, Кики вторил.
Лилли начала собираться. Ей нужно было зайти за своим женихом. Роза сердечно расцеловала ее.
— Будь здорова, Лилли. Гляди не робей… Лилли ушла, нагруженная подарками. И, будь я проклят, лицо ее стало совсем иным. Словно сгладились те резкие черты, которые проступают у каждого, кто сталкивается с человеческой подлостью. Ее лицо стало мягче. В нем и впрямь появилось что-то от молодой девушки.
Мы вышли за двери и махали руками вслед Лилли. Вдруг Мими разревелась. Она и сама когда-то была замужем, Ее муж еще в войну умер от воспаления легких. Если бы он погиб на фронте, у нее была бы небольшая пенсия и не пришлось бы ей пойти на панель. Роза похлопала ее по спине:
— Ну-ну, Мими, не размокай! Идем-ка выпьем еще по глотку кофе.
Всё общество вернулось в потемневший „Интернациональ“, как стая куриц в курятник. Но прежнее настроение уже не возвращалось.
— Сыграй нам что-нибудь на прощанье, — сказала Роза. — Для бодрости.
— Хорошо, — ответил я. — Давайте-ка отхватим „Марш старых товарищей“.
Потом распрощался и я. Роза успела сунуть мне сверток с пирогами. Я отдал его сыну „мамаши“, который уже устанавливал на ночь ее котелок с сосисками,
Я раздумывал, что предпринять. В бар не хотелось ни в коем случае, в кино тоже. Пойти разве в мастерскую? Я нерешительно посмотрел на часы. Уже восемь. Кестер, должно быть, вернулся. При нем Ленц не сможет часами говорить о той девушке. Я пошел в мастерскую.
Там горел свет. И не только в помещении — весь двор был залит светом. Кроме Кестера, никого не было.
— Что здесь происходит, Отто? — спросил я. — Неужели ты продал кадилляк?
Кестер засмеялся:
— Нет. Это Готтфрид устроил небольшую иллюминацию.
Обе фары кадилляка были зажжены. Машина стояла так, что снопы света падали через окна прямо на цветущую сливу. Ее белизна казалась волшебной. И темнота вокруг нее шумела, словно прибой сумрачного моря,
— Великолепно! — сказал я. — А где же он?
— Пошел принести чего-нибудь поесть.
— Блестящая мысль, — сказал я. — У меня что-то вроде головокружения. Но, возможно, это просто от голода.
Кестер кивнул:
— Поесть всегда полезно. Это основной закон всех старых вояк. Я сегодня тоже учинил кое-что головокружительное. Записал „Карла“ на гонки, — Что? — спросил я. — Неужели на шестое? Он кивнул.
— Черт подери, Отто, но там же будет немало лихих гонщиков. Он снова кивнул:
— По классу спортивных машин участвует Браумюллер.
Я стал засучивать рукава:
— Ну, если так, тогда за дело, Отто. Закатим большую смазочную баню нашему любимцу.
— Стой! — крикнул последний романтик, вошедший в эту минуту. — Сперва сами заправимся.
Он стал разворачивать свертки. На столе появились: сыр, хлеб, копченая колбаса — твердая, как камень, шпроты. Всё это мы запивали хорошо охлажденным пивом. Мы ели, как артель изголодавшихся косарей. Потом взялись за „Карла“. Два часа мы возились с ним, проверили и смазали все подшипники. Затем мы с Ленцем поужинали еще раз.
Готтфрид включил в иллюминацию еще и форд. Одна из его фар случайно уцелела при аварии. Теперь она торчала на выгнутом кверху шасси, косо устремленная к небу.
Ленц был доволен.
— Вот так; а теперь, Робби, принеси-ка бутылки, и мы торжественно отметим „праздник цветущего дерева“. Я поставил на стол коньяк, джин и два стакана.
— А себе? — спросил Готтфрид.
— Я не пью.
— Что такое? С чего бы так?
— Потому, что это проклятое пьянство больше не доставляет мне никакого удовольствия.
Ленц некоторое время разглядывал меня.
— У нашего ребенка не все дома, Отто, — сказал он немного погодя.
— Оставь его, раз он не хочет, — ответил Кестер. Ленц налил себе полный стакан:
— В течение последнего времени мальчик малость свихнулся.
— Это еще не самое худшее, — заявил я. Большая красная луна взошла над крышами фабрики напротив нас. Мы еще помолчали немного, потом я спросил: — Послушай, Готтфрид, ведь ты, кажется, знаток в вопросах любви, не правда ли?
— Знаток? Да я гроссмейстер в любовных делах, — скромно ответил Ленц.
— Отлично. Так вот я хотел бы узнать: всегда ли при этом ведут себя по-дурацки?
— То есть как по-дурацки?
— Ну так, словно ты полупьян. Болтают, несут всякую чушь и к тому же обманывают?
Ленц расхохотался:
— Но, деточка! Так ведь это же всё обман. Чудесный обман, придуманный мамашей природой. Погляди на эту сливу. Ведь она тоже обманывает. Притворяется куда более красивой, чем потом окажется. Ведь было бы отвратительно, если бы любовь имела хоть какое-то отношение к правде. Слава богу, не всё ведь могут подчинить себе эти проклятые моралисты.
Я поднялся:
— Значит, ты думаешь, что без некоторого обмана вообще не бывает любви?
— Вообще не бывает, детка.
— Да, но при этом можно показаться чертовски смешным.
Ленц ухмыльнулся:
— Заметь себе, мальчик: никогда, никогда и никогда не покажется женщине смешным тот, кто что-нибудь делает ради нее. Будь это даже самая пошлая комедия. Делай что хочешь, — стой на голове, болтай самую дурацкую чепуху, хвастай, как павлин, распевай под ее окном, но избегай только одного — не будь деловит! Не будь рассудочен!
Я внезапно оживился:
— А ты что думаешь об этом, Отто? Кестер рассмеялся:
— Пожалуй, это правда.
Он встал и, подойдя к „Карлу“, поднял капот мотора. Я достал бутылку рома и еще один стакан и поставил на стол. Отто запустил машину. Мотор вздыхал глубоко и сдержанно. Ленц забрался с ногами на подоконник и смотрел во двор. Я подсел к нему:
— А тебе случалось когда-нибудь напиться, когда ты был вдвоем с женщиной?
— Частенько случалось, — ответил он, не пошевельнувшись.
— Ну и что же?
Он покосился на меня:
— Ты имеешь в виду, если натворил чего-нибудь при этом? Никогда не просить прощения, детка! Не разговаривать. Посылать цветы. Без письма. Только цветы. Они всё прикрывают. Даже могилы.
Я посмотрел на него. Он был неподвижен. В его глазах мерцали отблески белого света, заливавшего наш двор. Мотор всё еще работал, тихо урча: казалось, что земля под нами вздрагивает.
— Пожалуй, теперь я мог бы спокойно выпить, сказал я и откупорил бутылку.