Как только он ушел, она набросилась на мальчика и избила так, что он вынужден был звать на помощь. Мужчина вернулся, схватил ее и прижал к полу.

— Слушай, — проговорил он, — ты завязывай с этим, чертовка! Еще раз попробуешь это сделать — получишь сполна!

В последнюю их встречу тот человек был еще ласковее. Тобит почувствовал, как на лицо его падают горячие слезы.

— Бедный крошка Тобит! Я еду в далекую страну, и мы, наверное, больше не свидимся.

Затем он услышал, как он разговаривает с матерью:

— Послушай, Бесс, это все деньги, что у меня есть, и тебе их должно хватить, покуда я буду в отлучке. Но я надеюсь вскорости вернуться, и платить тогда мне будут больше.

После этого Тобит плакал много дней, что вывело мать из себя. Однажды, когда прошло достаточно времени, он осмелился спросить, когда добрый господин вернется из далекой страны.

— Он не вернется, — раздраженно ответила мать. — Его убили — застрелили где-то в Африке, черт бы его подрал! Убирайся из дому играть на своей свистульке.

Он вышел на улицу и сначала разрыдался, а потом каким-то образом горе его перелилось в музыку — «потому что», — сказал он, — «я заработал тогда больше монет, чем прежде». А какое-то время спустя он услышал, как мать шепчется с каким-то мужчиной.

— Черт подери! — ругался тот. — Мы не можем взять с собой этого поганого щенка.

— Ничего, я сама разберусь, — ответила она. Тем же вечером она вывела его в парк, сказала, что ей нужно поговорить с одним человеком, что она скоро вернется, и чтобы он оставался на месте. Тобит слышал поблизости мужской голос, но мать так и не вернулась.

К счастью, закончив говорить, мальчик погрузился в сон. Я не знал, что сказать. Омерзение, охватившее меня от его рассказа, напомнило мне то чувство, что овладело мной при виде собственного лица. На рассвете я разбудил мальчика. Я опустил на лицо густую черную вуаль, и мы направились ко мне. Посланный мною на розыски слуга вернулся с тем, чего я и ожидал, — что мать Тобита сбежала со всеми пожитками, не внеся платы за комнату.

Так что мне, наконец, было ниспослано утешение. После долгого одиночества у меня появился спутник — тот, который не отпрянет при виде меня. Я решил покончить с моими ночными блужданиями и сумел купить домик в отдаленной, уединенной местности за городом, где можно было бы бродить часами по окрестностям, никого не встретив; сжалившись над слугами, я позволил им поселиться в ближайшем городке, приказав только снабжать меня провиантом и раз в неделю убирать дом. Ребенку здесь очень нравилось. Его безмятежное, абсолютное счастье при всей его слепоте открыло мне гораздо большее наслаждение, чем я испытывал раньше при виде красоты. Он был очень смышленым и феноменально одаренным ребенком, я учил его музыке, что доставляло ему огромное удовольствие. Фортепиано, разумеется, было доселе ему совершенно неизвестно. Единственным инструментом его была грошовая свистулька!

Однажды я прочел в газете, что некий знаменитый хирург провел успешную операцию на пациенте, рожденном слепым. Внутри меня завязалась борьба; а вдруг ребенок сможет видеть! Я думал о том, что он лишен того, что представляло для меня огромную ценность, и могу ли я и дальше отнимать у него все это? Но когда он прозреет, он отпрянет от меня в страхе. Однако здоровье мое слабеет — оставалось мне недолго, и должен ли я, потакая своему краткосрочному эгоизму, обрекать его и дальше на вечную тьму, тогда как в моих силах ему помочь? Как я уже сказал, это была ужасная борьба. Наконец, я решился посоветоваться с офтальмологом. Я взял ребенка с собой в Лондон.

Врач, осмотрев его, заключил, что операция будет несложной — куда более простой по сравнению с тем случаем, о котором писали в газетах. Потребуется только лишь — собственно, не знаю, что именно. Я не был особенно сведущ в медицинских терминах, поэтому дал свое согласие на операцию. Ребенок был усыплен хлороформом, и операция завершилась, после чего на его глаза была наложена повязка, которую мне было сказано снять на третий день.

На третий день я снял ее. Я всегда думал, что слепым, даже слепорожденным, известны зрительные образы. Однако с ним это было не так. Операция закончилась успешно, он мог видеть. Прикасаясь к предмету, он прекрасно знал, что это кресло или стул, но теперь мне было очень трудно объяснить ему, что он видит кресло или стул. Он был как в дурмане. И, наконец, он произнес:

— А знаете, красивее вас нет никого в целом свете!

ГИБЕЛЬ ПРИЗВАНИЯ

На первый взгляд не было ничего удивительного в том, что Серафина де Сен-Амарант, первейшая красавица парижского сезона и одна из самых богатых наследниц, вышла замуж за маркиза Селестина де Лаваля, последнего представителя одного из древнейших родов Франции, и что, поженившись, «они зажили счастливо». В этом событии не было ничего выдающегося, и объявлять о нем следовало лишь на светских страницах «Морнинг Пост». Однако для близких друзей обеих сторон оно стало величайшим сюрпризом.

Де Лавали обзавелись титулом не так давно. Злые языки поговаривали, что настоящее имя маркиза было Жозеф Леви; в его внешности и впрямь проскальзывало нечто иудейское. Но разве не обладал он огромным состоянием? И разве не был он женат на первейшей mondaine?[5] Ибо Серафина получила обычное воспитание парижской mondaine. В то время, когда разворачивались эти события (а я повествую о том, что произошло на самом деле), ее, избалованную в детстве и прошедшую послушание в монастыре, заставляли появляться на всех балах и вечерах.

Она была, безусловно, красива — темноволосая, с ясными, одухотворенными глазами. Но почему-то балы и вечера не прельщали ее — она жаждала вернуться в монастырь и принять постриг, о чем ее родители, разумеется, не хотели и слышать. Она не чуждалась общества и не возражала против похода куда-нибудь в театр. Но там от нее можно было услышать: «Да, здесь весело, но эта жизнь не для меня». Одного она совершенно не переносила — балов. У нее была одна из тех грациозных фигур, которые выглядят прекрасно даже в рубище; чисто женская любовь к платьям в ней тоже присутствовала, и она великолепно одевалась. Танцевала она превосходно. Но пустые комплименты и болтовня, сальные взгляды поклонников вызывали в ней непреодолимое омерзение. Знаменитый «спортсмэн», герцог дю Морлей, которого ее родители так хотели ей навязать в женихи, вызывал в ней особое отвращение. Но какое удовольствие испытали ее родители, когда она увлеклась маркизом де Лавалем!

Селестин де Лаваль во многих отношениях напоминал ее саму, хотя уже успел повидать общество. Он был дилетант в литературе, живописи и музыке, и был довольно расточителен. Какое-то время он серьезно думал о том, чтобы стать монахом; но ему не хватало мужества сделать последний шаг. Он говорил: «Я обойдусь без всего этого; это для меня не первейшая необходимость. Я легко могу все оставить». И друзья отвечали: «Ну да! мы тебе верим». Но, несмотря на знакомство с новейшими идеями, он оставался религиозным. В самом деле, именно в этой связи он повстречался с мадемуазель де Сен-Амарант. Он был красив, с умным лицом, ему было около тридцати. Это случилось в церкви, на вечерней молитве; дама, рядом с которой он сидел, уронила молитвенник, он поднял его и передал ей. Ее красота поразила его, как всегда поражало все прекрасное, хотя никто из его друзей не помнил, чтобы он влюблялся в женщину. Во Франции сохранилась почти что восточная система гаремов. Мужчина может быть близко знаком с другим мужчиной по ресторанам и кафе, но так и не быть представленным его семье; в ресторанах-то Селестин часто и встречал барона де Сен-Амаранта. Однажды, встретившись в каком-то cercle[6], Сен-Амарант попросил его почтить свои присутствием большой бал, устраиваемый в день рождения его дочери. Но если и было что-то более ненавистное Селестину, так это балы. Не имея достаточного повода для отказа, он был обязан принять приглашение. Итак, он пошел. Велико же было его удивление, когда он увидел там девушку, с которой несколько дней назад встретился в церкви. Он был обязан, из простых приличий, пригласить ее на танец. Она сказала ему совершенно искренне: