После войны снова стал приезжать Иван (теперь он уже был капитаном дальнего плавания). И хотя он стал к этому времени одиноким — его семья погибла в море во время эвакуации на Кавказ, — к прошлому Лукия теперь не могла вернуться. С живым развестись могла бы, но с погибшим…

— Нет, Иван, — сказала она как-то, когда речь зашла об этом. — Моя судьба на войне убита.

И больше они к этому не возвращались.

Однако с каждым приездом капитана на нее словно бы ветром молодости веет, и сын вот уже замечает зарево материнских щек… Чтобы избежать расспросов, мать первой переходит в наступление:

— Говорят, ты вчера с кем-то на мотоцикле носился по степи? Что это значит?

— Я совершил большой грех?

— Грех не грех, а во время экзаменов… Знай я, получил бы ты у меня мотоцикл!

— Что ты, мама! Мотоцикл на то и изобретен, чтобы на нем ездить, мчаться, лететь, давать самую высокую скорость… Это же просто здорово: руль да два колеса, а само едет, не едет — летит! Представляешь, если бы на таком да влететь куда-нибудь… и очутиться, скажем, среди шатров древних скифов! Появиться вдруг между их кибитками на деревянных колесах! Цари, кони-тарпаны, гепарды — все перед тобою врассыпную!

— Что такое гепарды?

— Это, мама, дикие обученные кошки… С ними на охоту ходили в степях; может, как раз здесь, где мы с тобой обедаем, гепард раздирал свою добычу. И вот на новеньком мотоцикле — да в этот палеолит… Сколько было бы удивления, переполоха! Богом бы сочли, не иначе!

— Еще был бы, пожалуй, и культ твоей личности? — невольно улыбнулась Лукия его фантазии.

— О, без этого не обошлось бы!.. Ну, я хоть кое-чему полезному их научил бы: вот это вам, товарищи скифы, наука алгебра. А это вам теория Эйнштейна. А это мудрейшая наука — не играть с огнем, жить на планете без глобального хулиганства… Ну, конечно, я им радио открыл бы…

— Хватит фантазировать, — оборвала Лукия, убирая посуду со стола. — Садись за книжки. Зубри!

— Мама, эпоха зубрежки миновала. Я не начетчик.

— Смотри ты, как заговорил! — Лукия подошла и села возле сына, рассматривая его даже удивленно. — Это что-то новое, дружок. Зубрить не хочешь. Может, и учиться не желаешь?

— Учиться хочу, но по-настоящему.

— Как это по-настоящему?

— Не по катехизисам. Не по-бурсацки. А так, чтобы своим умом до всего доходить, больше собственным котелком варить…

— Это, конечно, хорошо. Котелок твой варит, других критиковать уже умеешь, а вот сам-то как будешь жить? Чего ты хочешь от жизни?

— Не так уж много: просто жить, работать, как все. Хочу, чтобы вранья от меня не требовали, очень не люблю вранья. Не хочу голодовок, про которые ты рассказывала, войны не хочу, арестов, тюрем… Работать — это да! Труд — мой бог, его люблю.

— Так вот и работай, хлопче, а не разъезжай по степи. Отныне никаких мотоциклов! Слышишь?

— Мама, ты деспот!

— Кого ты вчера по степи катал?

— Одноклассницу, мама. Не бойся, она хорошая.

— Хорошая не села бы в такое время кататься. Порядочная, видно, ветрогонка.

— Ты не имеешь права, мама, так обзывать девушку!

— Кто же хоть она?

Хлопец многозначительно улыбнулся, поняв, что ему расставили силки.

«Придет время — узнаешь», — отбился шуткой, а мать думай теперь. Ведь он же еще совсем дитя, мальчишка доверчивый, а какая-нибудь такая подвернется, что с ума сведет, забаламутит, и где уж ему тогда думать об институте, о науке… Правда, Лукия немного догадывается, кто мог его заманить на эти степные катания, но она и в мыслях даже не допускает, чтобы сыном ее верховодила эта школьная вертушка, которая из троек не вылезает, зато уже научилась хаханьки разводить со взрослыми хлопцами возле клуба.

— Выбрось все это из головы, слышишь? Рано еще!

— Тс-с!.. — настороженно поднял Виталий палец вверх.

Мать прислушалась, но ничего особенного не услышала. Только где-то за виноградными листьями веранды кузнечик тонко, монотонно стрекотал.

— «В полуденной духоте кузнечик, ошалевший от солнца, кричит…» Знаешь, кто это сказал? Товарищ Аристофан. Более двух тысяч лет тому назад… Две тысячи лет, мама, этот его кузнечик кричит!

— Ты мне зубы не заговаривай, я без твоего Аристофана кузнечиков слышала…

— А вето на мотоцикл… Это же ты, мама, пошутила?

— Нисколько. Пока не сдашь всех экзаменов, со двора выводить не смей!

Это был для хлопца удар. Ни слова после этого не промолвил. Обиженно прикусив губу, взглядом на улицу уставился, где на столбе и при дневном свете забыто сверкала электрическая лампочка.

Впервые хлопец открыто не покорился материнской воле. Не за учебники взялся, а, словно бы наперекор матери, побрел в свой угол, уставился в какую-то схему, затем стал со звоном рыться в своем радиохламе, перебирал, соединяя, какие-то провода в металлической большой коробке.

«Вот уже и поругались», — думала Лукия, но на этот раз она ошибалась: хоть и наговорила только что Виталику резких слов, хоть и жестоко наказала, запретив ездить на мотоцикле, сын, однако, не сердился, он прощал ей эту, как всегда, бурную вспышку. Разве ж хлопец не понимает, кто он для матери, разве он не способен оценить ее самоотверженную любовь? Возможно, и замуж не вышла из-за него, убежденная, что никто, даже лучший отчим, не заменил бы сыну родного отца. В душе он гордится своей матерью, ему приятно, что ее уважают рабочие. Как любил Виталик, еще мальчонкой, ждать вечером, пока она, наездившись по степным отделениям, не возвратится, накаленная солнцем, горячая, и от нее пахнет пылью, зерном, бензином, нектарным духом подсолнухов. Он так и окунался в эти запахи. Мать еще и поныне считает его мальчишкой, не принимает всерьез, для нее он просто Виталик, она словно бы не успевает понять, что он уже перерос ее представление о нем, что у него и знаний и чувств больше, чем она думает. Иногда Виталику кажется, что он понимает мать больше, глубже, чем она его. Да, за спиной у нее нелегкая жизнь со своими утратами, горестями… Он знает, на какие жертвы мать шла ради него…

Вот она сейчас хлопочет, вытирает на окнах пыль в своей комнате, где через раскрытую настежь дверь видны этажерка с книгами да высокая кровать с горой белоснежных подушек, которую мать редко и разрушает, — летом чаще всего она спит на этом диване, а Виталик во дворе, на раскладушке. Остановилась у этажерки, перебирает какие-то книжки, Виталика так и подмывает пошутить: «Мама, ты, наверно, „Блокнот агитатора“ снова перечитываешь?» Однако он промолчал, увидев: стоит она сейчас в глубокой задумчивости и на ладони у нее… белоснежный обломок коралловой ветки!

Это подарок капитана Дорошенко. Сколько удивления было в хате, когда капитан привез однажды из своих плаваний этот обломок чего-то белоснежного!.. По форме ветвистый, как рог оленя, только белоснежный. И тяжелый, будто металлом внутри налит. Кусок настоящего кораллового рифа, вот что он ей подарил! Дар океана, дар синих тропических вод…

Преподнося матери коралловую ветку, капитан сказал тогда:

— Бывают они розовые, голубые, а эта, видишь, белая… Много на таких судов погибло… Ведь это сверху цветочки, а внизу — монолит!

— Какая красота! — тихо воскликнула мать. — И это в воде растет? Белая как снег? — И стояла, будто завороженная, а капитан добавил шутливо:

— Только у нас тут пылища, черные бури, коралл у тебя быстро потемнеет… Ну, тогда выбросишь.

— Не потемнеет, — сказала она, и это было сказано с особенной интонацией, и посмотрели они друг другу в глаза тоже как-то необычно.

И в самом деле, хотя прошли с тех пор месяцы и годы, проносятся над степями пыльные черные бури, а подарок капитана все стоит в материной комнате, белоснежный и чистый, будто только что омыт океанской волной, будто только что добыт с океанского дна.

…Белеет, цветет коралловая ветка снова на этажерке, на своем постоянном месте; матери уже нет. Поправив на затылке узел тяжелых волос, она ушла со двора, не будет ее теперь до самого вечера. Поездки, заседания, конфликты, ссоры, бесконечное мотание по отделениям, где она о ком-то заботится, кого-то отчитывает, кого-то мирит — такова ее жизнь. Изо дня в день отдает себя на растерзание обыденщине, кипит в лихорадке дел, ломает голову над чьими-то хлопотами, и нет ей передышки, нет никогда покоя…