— Не взял бы… Сама жизнь тебе отставку дала, — взглядывает исподлобья Мамайчук, со скрежетом удаляясь в сторону мастерской, а отец, хлопнув капотом, повелительно бросает Лине:

— Садись!

«Москвич», лавируя меж комбайнов и старых сеялок, выбирается на простор, и тут девушка вдруг видит капитана Дорошенко; в белом кителе, в капитанской фуражке, он стоит над кучей ржавого лома, рассматривает огромную якорную цепь, которую тоже, видно, вместе с теми никому не нужными манометрами приволокли с ничейного судна. Давая «москвичу» дорогу, капитан посторонился и в этот момент заметил на переднем сиденье Лину, которая нескладно гнулась рядом с отцом, заметил и улыбнулся ей. Были в улыбке капитана доброжелательность и не многим свойственная деликатность, которую Лина еще на школьном вечере отметила в нем. Видимо, это ему присуще, есть в нем, вероятно, душевная потребность именно такого обращения с людьми. И сейчас — поднял руку, слегка шевельнул в воздухе пальцами: счастливой, дескать, дороги…

Радостно и чуть-чуть даже тоскливо стало девушке от мимолетной этой встречи с капитаном. Человек содержательной и красивой жизни, он такое глубокое впечатление произвел на нее на выпускном вечере, с такой проникновенной искренностью рассказывал им о степняке-парнишке, что с байды дядьки-капитана, преодолев все трудности, все-таки вышел на просторы океана… А в какой же она, Лина, отправляется океан? С какими предчувствиями трогается в первый свой рейс? Не океан, а, видимо, болото бумаг, валуны канцелярских столов ждут ее. Придется нервничать, трястись из-за каждой отметки, каждого балла. Сколько раз придется глушить в себе голос собственной совести, чтобы хоть на полшага продвинуться по пути к тому делу, которое ее совсем не привлекает! Бормашина да кресло — отец уверен, что именно они сделают Лину счастливой. А если она не пройдет по конкурсу? Отец развернет целую баталию, пустит в ход и угрозы и лесть, секретарш изведет допросами, а начальству будет униженно трясти руку, по-холопски схватив ее обеими руками. Будет и дочку учить науке заискиваний перед преподавателями, пронырству, ловкачеству. Неужели это неизбежно в жизни? Неужели рано или поздно, а надо будет с этим смириться?

В дороге «москвич» снова разладился, мотор несколько раз глох, кашлял, приходилось останавливаться. И пока отец гремел стартером или, подняв капот, что-то исправлял, Лина стояла у дороги, овеваемая горячим степным воздухом. Глаза отдыхали на желтых цветах дикой собачьей мальвы, скользили по упругим стеблям петрова батога, что синими звездочками светил среди посеревшей от пыли придорожной полыни, а думы Лины все были о том, как ей жить дальше и вообще как нужно жить человеку, чтобы он мог всегда открыто смотреть в глаза и капитану, и тому безногому озлобленному газорезчику Мамайчуку.

Напоследок мотор заглох (и теперь, кажется, окончательно), когда уже было рукой подать до канала, до места развернувшихся на его трассе работ. Уже видна была развороченная земля, целые холмы свежего грунта, среди которого, то скрываясь, то вновь показываясь, ходили бульдозеры, сверкая на солнце огромными лемехами.

Отец злился, до предела нажимал на стартер, то и дело крутил ручку, краснея от напряжения.

— Не заводится, хоть убей!

Нужно было искать какой-то выход, и отец решил: Лина остается у машины, а он идет пешком к каналостроителям просить подмоги. У них там много механизмов, смогут взять на буксир.

Отец ушел. Осталась Лина одна в «москвиче», который вскоре раскалился, как пустая консервная банка, — невозможно было сидеть в нем. Девушка выбралась на воздух, присела в тени машины на траве. Снова дикая мальва торчит перед нею, желтеет запыленными лепестками, жесткая, живучая… Земля накалена, как печной под. Ящерица прошмыгнула в нору, шмель пролетел, муравьи трудятся и трудятся без устали. А даль степная переливается текучим маревом, равнина такая же, как и в тундре, только небо здесь иное, и нет на Севере, в краю вечной мерзлоты, этих степных курганов, неизвестно кем и когда насыпанных… Чьи они? Скифские? Сарматские? Запорожские?

Отец долго не возвращается: нелегко, видно, было столковаться там в эту горячую рабочую пору. Наконец оттуда тронулась подмога. Степью напрямик, со страшным грохотом взрывая землю, вздымая тучу пыли, шла та подмога. Лина сначала даже не могла понять, что за чудовище ползет, бешено скрежещет навстречу.

Глазам своим не поверила: танк!

Настоящего танка она никогда не видела, только по кинофильмам и знала, а сейчас это, несомненно, он надвигался, окутанный пылью, огромный, яростный, безглазый, с загребущими гусеницами, с военным еще номером на грязно-зеленом борту. Только вместо башни на нем ребристо поднимается что-то похожее на кран, Лина позднее узнает, что это кто-то смекалистый, приспосабливая танк к мирной жизни, сбросив башню, действительно установил на танке обыкновенный рабочий кран, которым во время ремонта можно поднимать самые тяжелые двигатели. Танк с лязгом развернулся перед «москвичом», водитель лихо подцепил малыша стальным тросом и легко поволок в сторону канала, словно букашку какую-нибудь поволок! Лина, притаившись, сидела в «москвиче», сгорая от стыда. Она будто увидела себя со стороны, представила, каким смешным в глазах людей выглядит их лимузинчик, буксируемый по стерне огромным рабочим танком. Зрелище со стороны, наверно, и впрямь было занятное: все бульдозеры, скреперы, взобравшись на гору, остановились, водители самосвалов начали сигналить; видно было, как отовсюду бульдозеристы машут фуражками, и где-то на валу под самым небом сверкают белые зубы на запыленных лицах, — хохочут все, вся степь хохочет, наблюдая, как стальной буро-зеленый мамонт тащит к табору эту голубенькую, подхваченную в степи букашку.

Уже танк остановился и трос отцепили, а Лина все не решалась выйти из своего укрытия; самый воздух здесь, казалось, насыщен сверканием насмешек, хохотом, издевкой… Наконец она выскользнула из машины, будто волной выплеснутая навстречу этим людям, бульдозерам, тягачам, самосвалам. И все здесь было непривычным, обнаженным, поражающим — зубатые механизмы, жилые вагончики, Доска почета, бочонки с водой… Кто-то попросту, как запорожец, пьет прямо из бочонка, потом передает посудину отцу, и тот, напившись, солидно советует возить воду цистерной, а не такими вот бочонками.

— А мы нарочно это делаем, — отвечает тот, что пил, молодой, запыленный смугляк, и белки его глаз по-цыгански играют лукаво. — Если бы привезли цистерной, то на три дня — и протухла бы вода! А в таких волей-неволей ежедневно возят, и, стало быть, свеженькую пьем! Хочешь? — предложил он Лине и осторожно придержал бочонок, пока она напилась.

Напившись, сказала негромко:

— Благодарю.

— Так ты меня не узнала? — поставив бочонок на землю, весело окинул ее взором смугляк. — Это же я тебя на буксир брал! Никогда танкистом не был, а тут пришлось… А зовут меня Микола Египта, хоть с египтянами я родич такой… На одном солнышке портянки сушил! Ну, мы поехали! — крикнул он и, проворно забравшись в танк, рванул с места, аж земля задрожала.

Лина, сама не зная почему, улыбнулась ему вслед.

Пока отец возле походной мастерской ведет деловые переговоры, а потом с кем-то из ремонтников начинает обследовать внутренности «москвича», Лина, еще не совсем придя в себя после пережитого волнения, стоит, насупленно рассматривает Доску почета, откуда на нее смотрят, видно, те же самые бульдозеристы, которые только что хохотали на валу. Они и здесь, на фотографиях, веселые, бесшабашные, среди них и тот смугляк, что воду пил, а одеты еще по-зимнему или по-весеннему, в фуфайках. У этого шапка-ушанка набекрень, на ухо, а у того нарочно надвинута на лоб, этот положил на гусеницу бульдозера руку, словно другу на плечо, тот картинно позирует, подбоченясь, а один, здоровый, широкоплечий, видно развлекая товарищей, скорчил такую мину перед объективом, что невольно улыбнешься.

Из-за вагончика вышла девушка в ситцевом выгоревшем платьице, вероятно, ровесница Лине, только куда крепче, здоровее ее — из огня и солнца вся! Так и цветет здоровьем, тугое тело темно от загара.