Все это было очень давно — еще до Светланы.
Конечно, теперь смешно даже думать, что лягушки и собаки могли мне помочь. Там, где начинается человек, кончается безраздельное господство физиологии. Нужен был качественный скачок, чтобы от примитивных отправлений, закодированных в наследственном веществе, от инстинкта продолжения рода, от механизма самовоспроизводства подняться до той вершины духовной красоты, которая присуща лишь хомо сапиенсу. Обезьяне на это потребовался миллион лет.
Я повторил этот путь за два года.
Вот он лежит передо мной — миниатюрный прибор, в который упрятаны тысячелетия эволюции нашей прабабки обезьяны. Стоит нажать голубую рубчатую кнопку, как заработает генератор биополя, настроенный на резонансную частоту одного-единственного существа.
Как это просто — надавить кнопку!
На протяжении тысячелетий человек все свои дела — и хорошие, и самые черные — делал сам. И сам отвечал за них. Но потом появились атомная бомба и кибернетика, возникли вычислительные центры, взявшие на себя ряд человеческих обязанностей. Именно здесь, на рубеже ядерно-кибернетического века, и возникла “проблема кнопки”.
Когда-то машина только выполняла волю человека. Теперь она сама отдает приказы. В ее власти решить судьбу целой отрасли промышленности и дать сигнал к атомному залпу. Или заставить одного человека полюбить другого…
Нажать кнопку совсем не трудно. Это можно сделать не задумываясь. Все остальное — дело автоматики. Помчатся куда-то сигналы, завертятся невидимые колесики, включатся лазерные самописцы в блоках памяти. Но нажавший кнопку не увидит этого. В его мире ничто не изменится. Должен ли он отвечать за атомный гриб, выросший где-то за тридевять земель? Или за боль души другого человека?
Конечно, мой прибор — не водородная бомба. А наступить на муравья легче, чем нажать на спуск пистолета. Но разве это может снять хоть частицу ответственности? Убить радость так же преступно, как убить человека.
“Посмотри на этот прибор, Светлана, — мысленно говорю я. — За те часы, что ты провела здесь, в лаборатории, мои микролокаторы исследовали твое биополе, проанализировали энергетику и биофизику твоих чувств и эмоций, запеленговали частоты и амплитуды твоей радости, гнева, голода, мечтательности, а электронный мозг изучил километры записей и высчитал резонансную частоту твоего биополя. Видишь, вот перфокарта с программой, на которую под микроскопом нанесено двадцать семь тысяч меток. Сейчас я вставлю ее в прибор, нажму кнопку, и случится чудо — ты полюбишь меня…”
Ее лицо искажается, она в ужасе вскакивает.
“Не смей! — кричит она. — Ты не человек, ты чудовище! Я не хочу твоей запрограммированной любви! То, что ты собираешься сделать, — это низко, подло, грязно!”
Слезы катятся из-под ее прижатых к лицу ладоней, и от ужаса происходящего я вздрагиваю, словно на самом деле она плачет сейчас передо мной в пустой и темной лаборатории. Мне становится тошно и тоскливо. Я отшвыриваю табуретку и выскакиваю из лаборатории.
Несколько дней спустя. Руки Светланы летают над переливами каменных огней. Я стою слишком близко и вижу лишь неповторимую прелесть минералов, еще не угадывая в них взаимосвязи.
— Так ты ничего не поймешь, — смеется Светлана, и ее смех подобен радостной весенней капели.
Я забираюсь на высокую стремянку, и тогда различаю на полу мастерской суровый каменный профиль. Изображение фрагментарно, я еще не могу угадать, кто передо мной — былинный витязь или исследователь Луны, но сердце мое отзывается на призыв красоты, и я понимаю, что решение наконец найдено.
Что-то странное, очень знакомое проскальзывает в чертах распростертого на полу лица. Я пытаюсь уловить ощущение, но оно ускользает, расплывается, оставляя лишь отзвук непонятной тревоги.
Светлана стоит внизу, прямая и тонкая, и смотрит на меня, чуть закинув голову. Солнце льется сквозь стеклянную стену, блестит в стеклах ее очков, дробится на брызги в каменном водопаде, замершем у ее ног. Я уже не смотрю на чеканный профиль, потому что рядом с рождающимся каменным чудом вижу другое чудо, прекрасней которого не может быть в этом мире.
— Что же ты молчишь? — тихо спрашивает она миллион лет спустя, и лицо ее уже не улыбается, и от этих простых слов начинает щемить сердце.
— Твои руки, как ветер, — говорю я, медленно спускаясь со стремянки. — Ты сама словно радость. Ты у неба отняла всю его небывалость…
Звонкая капель ее смеха превращается в водопад.
— Ты говоришь как старый, мудрый царь Соломон, — смеется она. — Тот самый, у которого было семьсот жен и триста наложниц и дев без числа.
— Мне достаточно одной, — говорю я, подходя к ней вплотную.
— Не надо… Ты обещал.
Не опуская глаз, она стоит передо мной — так близко, что я могу сосчитать ее длинные ресницы.
— Я мудрее царя Соломона, — бормочу я, — потому что знаю то, что было неведомо ему.
За стеклами ее очков прыгают знакомые бесенята.
— О мой царь, ноги твои, как мраморные столбы, — нараспев читает она. — Живот твой, точно ворох пшеницы, окруженный лилиями…
Оглушенный, я отступаю, ненавидя себя за трусость. Моя рука лежит на кнопке прибора. Но я не смею нажать ее. Сделать это — все равно, что выстрелить в спину уходящему. Я уверен, ошибки не будет. И тем не менее мне страшно.
Субботнее утро начинается для меня далеким стуком моторки, бегущей по заливу. Теплые ладони солнца, проникнув в щель неплотно застегнутой палатки, ласково трогают мое лицо. Сон еще не ушел, и я несколько минут неподвижно лежу с закрытыми глазами, прислушиваясь к знакомым лесным звукам.
Невдалеке постукивает топор. Это трудится доктор наук Виктор Бурцев. Сегодня он дежурный по костру. С берега доносится недовольное покашливание лодочного мотора, который, как всегда, не хочет запускаться. Наверно, это Федосеев собрался порыбачить до завтрака. Петра Ивановича хлебом не корми — дай только посидеть с удочкой. Звенит ведро, булькает переливаемая в чайник вода.
По моему лицу ползет какая-то букашка, но мне лень шевельнуться, чтобы согнать ее. В спальном мешке тепло и уютно, и пока глаза закрыты, ночь еще продолжается. Поэтому я терплю, боясь спугнуть остатки сна. Но тут в носу становится нестерпимо щекотно, я оглушительно чихаю — гораздо громче, чем мотор, — и волей-неволей открываю глаза.
Рядом со мной сидит Светлана, держа в руке длинную травинку.
— Мой царь, уже утро, — говорит она нараспев. — Твои голодные подданные ждут тебя.
Это значит, что мне придется вставать. Сегодня за завтрак отвечаю я.
— Объяви моему народу, что скоро сердца его и желудки преисполнятся благодарности, — важно говорю я Светлане.
На ее волосах блестят капельки воды. Она уже успела искупаться.
Я выползаю из палатки, жмурясь от солнца, и моим глазам предстает очень приятное зрелище: закипающая на костре кастрюля.
Довольная Светлана звонко смеется.
— Ты не пробовал снимать у себя эмограмму лени? — спрашивает она. — Получился бы прекрасный эталон.
Сразу после завтрака мы берем лыжи и спешим к берегу. Минут десять хором зовем Федосеева, согнутая фигура которого чернеет в лодке на середине залива. Он делает вид, что не слышит, потому что у него клюет, и он держит подсачик наготове. “Петр И-ва-но-вич! — надрываемся мы. — Как не стыдно!”. Наконец, сжалившись над нами, он складывает свои удочки и запускает мотор.
Почему-то новые увлечения заражают нас всех сразу. Так было с мотоциклом, альпинизмом и подводными съемками. Водные лыжи — наше последнее увлечение, которому мы отдаем все свободные дни.
Таща за собой вспененную волну, лодка утыкается носом в берег, и Федосеев важно протягивает нам ведерко с уловом. Мы стараемся как можно правдоподобней выразить свой восторг. Сейчас нам не до рыбы. Бурцев прыгает в лодку, привязывает буксирный трос и кидает конец Светлане, которая уже сидит на стартовом столбике с лыжами на ногах. Мы сталкиваем лодку в воду.