По инициативе группы, изучавшей влияние музыки на животных, построили корову, которая под звуки джаза давала кефир, а под симфоническую музыку — сгущенное молоко. На шкафу в лаборатории поселился задумчивый осьминог, целыми днями вертевший ручку репродуктора и менявший свой цвет в зависимости от транслируемой передачи. Пластмассовые лягушки, привлеченные статическим зарядом синтетических блузок нашей секретарши Ниночки, прыгали ей на колени, пугая ее до обморока.

Круторогая киберкоза Машка стала грозой курильщиков всего института. Она не выносила табачного дыма и, почуяв ненавистный запах, так поддавала нарушителю своими резиновыми рогами, что тот немедленно улепетывал в курилку — единственное место, куда ей вход был воспрещен. Коза расправлялась со всеми, невзирая на чины и звания. Был случай, когда однажды рано утром, еще до начала работы, она гонялась по всему институту за приезжим академиком, пока не загнала его на стол в директорском кабинете, где он и продолжал курить, потому что потерял во время погони очки и не мог прочитать надпись на машкином боку: “No smoking!”.

Все это были модели. В институте создавался новый кристалломозг, и наш кибернетический зоопарк помогал проверить разные идеи. Новый мозг предназначался для машины, которая должна была обладать эмоциями.

Практика космических исследований показала, что разведчики-автоматы часто оказывались бесполезными там, где требовался не только беспристрастный точный анализ, но и субъективное суждение, не только фиксация увиденного, но и оценка впечатлений, потому что без этого новый мир не мог быть понят правильно. Как это ни странно, безупречная точность машин стала их недостатком.

У машины нет личности. Она всегда объективна. Любой разведчик-автомат, взятый наугад из сотни ему подобных, оценит встреченное им явление так же, как и остальные девяносто девять. Различие будет лишь где-нибудь в шестом знаке после запятой.

У людей совсем не так. Люди всегда субъективны.

Вот перед картиной стоят трое зрителей. “Свежо, талантливо!” — восклицает один. “Бездарная мазня”, — утверждает другой. У третьего своя точка зрения, лежащая где-то посередине. И так во всем. Познавая мир, человек всегда привносит в это познание что-то свое, глубоко личное, придает увиденному и прочувствованному свою эмоциональную окраску. В этом его слабость, и в этом его сила.

Сейчас Париж не мыслится без Эйфелевой башни. А ведь в свое время раздавались призывы сломать ее, чтобы она не уродовала город. Элегантнейшие автомобили двадцатых годов кажутся нам сейчас чудовищными. Узкие брюки попеременно служили символом мещанства и хорошего вкуса. Почему?

Ответ понятен. Эйфелева башня не изменилась за эти годы. Изменился сам человек, изменилось его восприятие мира. Изменились критерии прекрасного.

Человек не мыслит мира без красоты. “Мне хочется, чтобы этот новый элемент был красив”, — говорил Пьер Кюри о только что открытом радии. Ученые ищут изящные решения. “Эта формула не может быть верной — она неизящна”, заявляет исследователь и оказывается прав. Рациональность своего мира человек оценивает с позиций прекрасного. Промышленная эстетика, инженерная психология помогают ему объединить прекрасное с рациональным.

Посылая вместо себя в дальний космос автоматических разведчиков, человек хочет научить их видеть мир своими глазами — глазами существа, способного радоваться и горевать, способного ошибиться и переживать свою ошибку, способного на сомнения, сопоставления, раздумья. Иными словами, он хочет подарить машине эмоции.

Как раз этим мы и занимаемся. Наши многочисленные лаборатории изучают то, что в энциклопедиях названо “особой формой отношения к предметам и явлениям действительности, обусловленной их соответствием или несоответствием потребностям человека”.

Помню, как новичок-лаборант упорно отказывался работать в Лаборатории страха. Он думал, что на него будут выпускать голодного тигра, чтобы измерить возникающие при этом эмоции. Тогда его направили в Лабораторию смеха, и он долго там корпел над эмограммами, дешифровка которых — скучнейшее в мире занятие.

У нас есть Лаборатория горя, Лаборатория азарта, Лаборатория грусти, Лаборатория аффекта, Лаборатория скуки, Лаборатория ярости… А с тех пор как два года назад на нескольких эмограммах мы заметили совершенно непонятные всплески, моя работа вдруг приняла неожиданное направление.

Нельзя сказать, что это произошло случайно. При современной системе научного поиска любое открытие рано или поздно обязательно совершится. Не сделай Рентген своего открытия, таинственные икс-лучи все равно были бы обнаружены через несколько лет. Все более или менее значительные открытия обязательно будут сделаны. Доказательство тому — история создания атомной бомбы, квантовых генераторов, космических кораблей.

Странные всплески не идентифицировались ни с одним известным нам явлением. Мы изучили тысячи эмограмм, замучили загадками вычислительную машину, проделали множество контрольных опытов. Таинственные всплески оставались неразгаданными. Они появлялись не так-то часто — может быть, один раз на сотню опытов, причем без всякой системы. Их находили на эмограммах горя и радости, страха и азарта.

Как раз в это время я познакомился со Светланой.

К монументалистам я попал случайно. Десятки раз я проходил возле этого здания, не обращая на него внимания. И на этот раз я, наверно, прошел бы мимо, если бы не брызнувший через стеклянную стену взрыв красок, когда низкое предзакатное солнце внезапно выглянуло из-за туч.

Это было как тревожный голос скрипки над кипением моря. Наверно, я никогда не забуду то состояние безотчетной радостной тревоги и ожидания, которое вошло в меня в тот миг. Помню, еще мальчишкой я надел на пляже в Гурзуфе подводную маску с желтым светофильтром вместо стекла и чуть не закричал от восторга — такой ликующий мир вспыхнул вокруг меня. Нечто подобное случилось и сейчас. Я вдруг осознал, что все вокруг странно изменилось — стала изумрудней трава газона, в ней драгоценными фонариками зажглись разноцветные канны, небо поголубело, весело зажелтела керамика стен, умытая недавним дождем. Непередаваемое ощущение близкой встречи с прекрасным возникло сразу, заставив меня остановиться. Я еще медлил, но предчувствие росло. И я понял, что буду жалеть всю жизнь, если сейчас пройду мимо.

Я уже догадался, что передо мной, и обрадовался счастливому случаю.

В толчее Третьяковской галереи, где мы проводили исследования на художниках, уровень помех был очень высок для нашей аппаратуры. Я подумал о безлюдье мастерских, в которых трудятся монументалисты, и шагнул внутрь стеклянной призмы входа.

Ясно помню странное ощущение, нахлынувшее на меня, когда я оказался внутри здания. Светлая пустота огромного зала обрывалась стеклянной стеной, расчерченной тонкой сеткой алюминиевых рам. В гулкой тишине дробно пел невидимый молоточек. Тюк-тюк-тюк — цокали звонкие удары, отражаясь от стен. Так-так — неторопливо отвечал ему другой. На полу клубился окаменевший водопад красок. Сладко пахло горячим органическим стеклом и свежеоструганным деревом.

В первый момент я не увидел никого. Как сквозь сон, постукивали молоточки и вздрагивало солнце в стекле. У моих ног раскинулась россыпь каменных огней — голубой лазурит, сапфир и бирюза, зеленеющий малахит, серпантин и хризопраз, кровавый сердолик и сардер, подернутые рябью узора оникс и агат, фосфоресцирующий опал, прозрачный аквамарин, дымчатый морион, золотистый берилл… Поглощенный их великолепием, я не сразу заметил, что на меня внимательно смотрит стройная девушка в больших прямоугольных очках.

Я до сих пор не знаю, чем отличается техника цветных левкасов от техники инкрустации, а та, в свою очередь, — от флорентийской мозаики, хотя в тот день долго слушал объяснения Светланы. Мы шли по убегающим коридорам, мы балансировали на стремянках, перешагивали через каменные лица, через россыпи камней, я впитывал каждый звук ее голоса, но понимал только одно — что теперь снова и снова буду приходить сюда.