Естественно, я был просто вынужден прикинуться идиотом. Я старался, как мог, отвечать невпопад, удовлетворяя любопытство ученого нагромождением креативных глупостей. Тот пришел в ужас и, выдав отчет папе, уточнил, что, не будь я его сыном, он немедля отправил бы меня manu militari[7] в ближайшую психиатрическую больницу. Его диагноз был однозначен: я сумасшедший и сильно обделен умом. Хрестоматийный пример. Полумонстр и кандидат на смирительную рубашку.

Отец-то понял, что я просто потешался, чтобы меня оставили в покое и, главное, чтобы не пытались сдержать меня, загнать в рамки. И он увидел в моей уловке доказательство актерских задатков: я умел ломать комедию.

Но тут – другое дело. На этот раз оценки «очень плохо» я не добивался нарочно. Я надеялся на обратное. Я даже работал, чтобы заслужить этот ужасный вердикт. Четыре дня и четыре ночи.

Перспектива иметь единственным судьей такое театральное светило, как Андре Брюно – сорокалетний монумент, бывшая звезда «Комеди Франсез», деливший афишу «Горбуна» с Пьером Брассером в театре «Одеон» и великий Сирано де Бержерак, – меня особенно пугала.

Я вообще, когда пришло время отправиться домой к великому человеку, не хотел туда идти. Родителям пришлось умолять меня, чтобы я попытался превозмочь мандраж. Когда я пришел, Андре Брюно был занят, и от ожидания страх одолел меня с новой силой. Оказавшись перед ним, я чувствовал себя так же скверно, как если бы меня застали голым и пьяным в обнимку с унитазом. Старикан был добрым, приветливым и отзывчивым, поэтому сразу предложил мне начать: «Давай, малыш, я тебя слушаю». И тут мой страх как рукой сняло. К сожалению. Лучше бы я оставался более зажатым, тогда избежал бы перегиба.

Это продолжалось недолго. Я успел прочесть лишь начало басни Лафонтена, которую он велел мне выучить. Но эти первые строки «Откупщика и сапожника» я продекламировал от всей души, высокопарно и напыщенно. Я сам себя впечатлил. Когда Брюно остановил меня, я решил, что ему достаточно услышанного и сейчас он скажет, что я могу стать актером. Я ждал его комплиментов, а получил показательную порку от целой конгрегации иезуитов. «Очень плохо», – начал он. Потом вошел в детали, присудил мне пальму истребителя басен, умоляя забыть о подмостках и выбрать другой путь, например полярные экспедиции или частный бизнес. Он даже добавил, что я просто исключителен в своей бездарности.

Хуже всего, что этот человек славился своей снисходительностью, мягкостью и добротой. К тому же он дружил с моим отцом и был ко мне расположен. Это означало, что никудышность моя действительно ниже плинтуса, если он высказался так определенно и настойчиво.

Домой я вернулся совсем подавленным. Родители меня ждали; Андре Брюно им позвонил, и они уже знали, что я с позором провалил прослушивание. Великий актер в старомодных выражениях подчеркнул мою полную несовместимость с избранной карьерой: «Убеди сына, что он заблуждается. Мне кажется, что он создан скорее для профессии, связанной с ручным трудом».

Вторая фраза, однако, отчасти дискредитировала первую, ибо я, как известно, никогда не мог вбить гвоздь, не отбив себе пальцы. От стыда и горя я убежал в свою комнату, где всю ночь плакал горючими слезами.

Утром, увидев мое помятое от мучительной бессонницы лицо, мама предлагает мне выход: «Воля, сынок. Ты этого хочешь, не так ли? Быть актером? И будешь; у тебя получится, вот увидишь».

Отец вполне резонно полагает, что горе мое здоровое, что оно доказывает твердость моего решения стать актером. Мои слезы, по его мнению, – хорошее предзнаменование.

И действительно, я не приемлю приговора Брюно. Я провалился, да, но дело в том, что эта басня мне не подходит. Пусть мне дадут прочесть что-нибудь другое, тогда увидят, на что я способен. И даже Лафонтена, даже его самые несимпатичные басни я, хорошенько поработав, одолею.

Я выучу их сорок. Наименее смешных и наиболее сложных. Непростых даже для чтения и трудных для запоминания.

Я добавлю к творениям моралиста три четверти «Орленка» Ростана, многие места в котором мне нравятся.

Три месяца я работаю, не покладая рук, укрепляю память, повторяю каждое слово со всеми интонациями и, наконец, чувствую, что готов.

За это время отец, тронутый моим отчаянием, навел справки о театральных школах. Он узнал от одного своего друга, дирижера, что курс Раймона Жирара – самый престижный и вдобавок располагается совсем недалеко от нас, на Монпарнасе. Сразу два веских основания решиться попытать там счастья.

Одновременно охолонув и распалившись после эпизода с Брюно, я явился на улицу Вавен, 26, с решимостью получившего отсрочку. Я выучил отрывок из «Сида», убежденный, что у меня больше шансов с хорошим классическим текстом. И вот я играю дона Диего, самого старого персонажа пьесы Корнеля, перед стоическим Жираром. И едва закончив, слышу из его уст слово «Принят», перечеркнувшее «Очень плохо».

На самом деле – Жирар признается мне в этом годы спустя, – он с трудом сдерживал хохот, слушая, как я, с моим лицом, с моим нелепым видом, декламирую александрийские стихи, трагически подвывая и лирически пришептывая. Но, не желая сразу идти наперекор моему желанию играть серьезные роли людей, которые в конце умрут, он поручил мне репетировать «Федру» Расина.

Я так счастлив, что меня приняли на курс Раймона Жирара, что немедленно принимаюсь за работу. Текст увлекает меня, я запечатлеваю его в памяти и в жестах, готовясь впечатлить и учителя, и других студентов, которые работают с начала года. Я хочу всех ошеломить «Федрой».

Я поднялся на сцену, чтобы выжать из них слезы, но услышал смех. С первых же строк в зале послышалось хихиканье, а на лице Раймона Жирара расплылась улыбка. Комедиант от рождения, я не могу и пытаться вызвать иные реакции – плач, сердечный приступ, припадок эпилепсии, обморок, радостный трепет, истерический гнев, этиловую кому…

Что ж, раз им смешно, лучше мне продолжать в том же духе. И вот мне приходится окарикатурить моего трагического персонажа, сместить его в сторону комического, утрируя движения, выдерживая паузы, вставляя междометия и откровенно подражая моим учителям Жюлю Берри и Мишелю Симону. Я в восторге от того, что зал покатывается со смеху, мне хочется длить и длить представление. Но ничего не поделаешь, сцены Расина не бесконечны. Раймон Жирар хвалит меня, утверждая, что у меня очевидный комический талант, что я рожден для этого.

Наконец-то меня поняли. И он явно не склонен ставить комедию ниже трагедии, к которой легенда приводила всех амбициозных начинающих актеров. И потом, впервые за свое ученическое прошлое я восприимчив к учебе: я вижу в ней несметные богатства, больше не засыпаю у батареи, не дерусь по любому поводу. Мои хорошие отношения с властью, воплощенной Раймоном Жираром, тоже беспрецедентны. Его советы кажутся мне здравыми, серьезными и разумными. Он подбадривает меня мягко и тонко и учит азам мастерства – декламировать, двигаться на сцене, ставить голос и играть им.

И главное – он знает, что я не безнадежный ноль, юноша без будущего; он видел мою энергию, мою удесятеренную волю, мою любовь к подмосткам. Если он и посмеивается надо мной, то добродушно, и прозвище Нунурс, плюшевый мишка, которое он мне приклеил, меня нисколько не обижает.

Он не из тех, кто сердится, он просто этого не умеет, и когда есть причины для недовольства, ему приходится делать над собой усилие, чтобы высказать это твердо.

Когда однажды большинство его учеников просачковали занятие в воскресенье утром из-за меня, ему было трудно отчитать меня в понедельник. Я устроил большой праздник, шумный и с обильными возлияниями, в мастерской отца в субботу вечером. Львиная доля моих однокашников с улицы Вавен не пропустила бы его ни за что на свете – даже ради воскресного утра с Жираром или поступления в Консерваторию вне конкурса.