Сидящий же у костра словно и это прочел и улыбнулся коротко, на миг вернув лучик света.

– Вера… да, она сильнее сомнений, но что в ней, коли невмочь дальше идти?..

Совсем слаб был тот, кто у костра, но, не боясь быть слабым, даже смирившийся, был силен.

– Но разве сам ты не сила, Спаситель? – вылетело с уст.

– Не возлагай на меня сверх меры, – услышал ответ, – ибо и так сломлен. Какой я спаситель, если никого не сберег? Путник я, просто путник, уставший в дороге. А ты, вижу, крепок еще; тебе и идти…

Скрюченными пальцами неловко стянул грубошерстную накидку, помял, погладил, оглядел сожалеюще и кинул поверх костра, едва не уронив в уголья.

– Накинь вот, прикройся…

Зябко ежась, собрал на груди рваную рубаху.

– Ну, ступай! А ежели дойдешь, узнай: отчего Он оставил меня?

И умолк. Сгорбился вновь; спутанные космы рассыпались по щекам, смешались с узкой клочковатой бородкой, и неясное бормотание послышалось Феодосию, но это уже не с ним говорил отдавший накидку.

И пошел монах лицом к рассвету, обернув дареную тканину вокруг чресел, не зная пока еще – куда и зачем, чуть скривляя ступни, зашагал по острым камням, по шершавому песку, а тот, у костра, так и остался сидеть, низко опустив голову, погруженный в тягостное раздумье…

Расцветал восток заревым туманом, и в мириадах влажных капель все быстрее скакали тени, торопясь доплясать до восхода; затекал искристый туман в глубь трещин и курился над ними, сверкая; по-прежнему тихо было кругом, а холодная твердь понемножку становилась теплее, откликаясь дыханию невидимого еще солнца…

А в далекой дали, в переливах розоватой хмари, появилось вдруг смутное пятнышко, и ускорил Феодосий шаг; вот оно совсем еще неразличимо, а вот приближается, обретает четкость, и словно кричит кто-то там, впереди.

Когда же достиг цели и обрела она очертанья, рассмотрел: лежит на земле невиданной красоты конь, тонконогий, с нежно изогнутой шеей, с шерстью теплой рыжевато-золотой масти; не боярский конь, даже не княжеский! самому кесарю царегородскому такой под стать. Птица-конь! Лежит на боку, некрасиво растопырив изящные ноги, мутный глаз выкатился из глазницы, страшно сверкая кровавым яблоком, на бархатных губах – клочья пены, и сами они изорваны в бахрому удилами. Вскидывает голову конь-птица и кричит жалобно. А над конем – человек. Широкие, шире татарских шалвар портки на нем, полосатый халат перетянут кушаком, сабля-полумесяц в простых кожаных ножнах у левого бока и зеленая повязка на седобородой крючконосой голове.

Тянет человек повод, разрывая вконец измученные губы, заставляет загнанного подняться, пинает в гневе несчастное диво и хлещет вздымающиеся бока короткой витой плетью.

– Встань! Встань!

Почуяв чужого, придержал удар, выпрямился, воткнул в Феодосия исступленно-яростный взор.

– Идешь? – выдохнул как плюнул. – А я вот коня загнал…

Осекся. Двинул кадыком, сглатывая тугой комок.

– Хороший был конь. Да не донес…

Пнул с размаху ногой прямо в белое брюхо.

– Х-хэк!

Всхрапнул конь-птица, дернул ногами, расплескав по тверди волну шелковой гривы; жуткий, в багровых прожилках глаз медленно закатился под веко.

Был этот человек, бьющий слабого, чем-то невероятно чужд, но в чем-то и понятен. И не сдержался Феодосий, ощутив великую жалость.

– Не мучь… – попросил. – Пойдем так. Вместе.

– Без коня?!

Непомерное удивление скривило рот того, что с плетью; растерянным бешенством полыхнуло меж ресниц. Нахмурился. Вновь хэкнул. Качнулся край зеленой повязки, выпущенный на плечо из-под смятых складок. И взметнулась в воздухе плеть, злобно хлестнув истерзанный конский бок.

Не о чем было говорить. Никаких сомнений не знал этот человек, и если положил себе не идти пешком, то ничто уж не могло помочь загнанному чуду. Слишком силен был опоясанный саблей и безгранично уверен в своем праве бить. Но в неутихающем, сокрушающем все безумии веры своей был он все же много бессильнее того, кто сидел у костра…

Что может знать не умеющий усомниться?

– Ступай! – усмехается в ответ мысли Феодосьевой человек, не знающий сострадания. – И ежели дойдешь, узнай: есть ли кто, кроме Него, и разве я не пророк Его?

И пошел прочь, не оглядываясь, монах, а сзади неслось, пока не угасло вдали, обезумевшее: «Встань! Встань!» – и яростный визг плети…

А пунцовый полукруг солнца не спеша вырастал впереди и еще не палил, но грел сильно и ровно, разгоняя предутреннюю дымку; марево влажного тумана понемногу сменялось зыбкой дрожью мельчайшей пыли, взбаламученной таянием росы, и время изменило свой смысл, и мгновения растянулись – сколько ни шагай, а все рассвет окрест и рассвет, и было так, пока не возник в трепетном дрожании испарений совсем близко от Феодосия еще один путник. Появившись внезапно, шел он размеренным шагом, не спеша и не медля, шел туда, куда и монах, и радость обожгла Феодосия, ибо нашелся наконец не стоящий на месте.

Еще не видно было лица, только отбрасывал блики начисто выбритый затылок, и смешно топорщились круглые оттопыренные уши, и маленькие ноги в простых сандалиях нет-нет да и показывались из-под просторной, ниспадающей до пят шафранной хламиды… и нечто такое веяло от небольшой коренастой фигурки, что ускорил шаги Феодосий и почти побежал, торопясь нагнать и пойти рядом.

– Постой!

Не услышал. Идет как шел, словно даже и не быстро, а никак не настигнуть.

– Погоди!

Нет, не слышит.

– Погодииии! – Догнал все же; пошел рядом вприпрыжку, стараясь не отстать.

– Здорово, попутчик!

Нет ответа. Идет себе и идет, углубившись в раздумья. Заскочил Феодосий вперед, заступив путь, но, так и не видя, словно сквозь него шагнул круглолицый длиннобровый прохожий; неземной добротою лучилось ясное лицо, схожее с солнечным блином цветом и выражением, на устах бродила тихая отрешенная улыбка, а распахнутые настежь глаза глядели вдаль и одновременно как бы внутрь и не видели ничего.

Долго кричал монах, надрывая глотку, а попутчик шел, напевая однообразно, углубленный в себя, вроде и рядом, а одновременно и удаляясь, пока совсем не растаял в прозрачном трепете пляшущей пыли; лишь совсем уходя, услышал, кажется, что-то и приподнял руку, начертав в искрящемся мареве непонятный благословляющий знак. И ушел, не сказав ничего, да и что спрашивать у того, кто идет собственным путем, не нуждаясь в попутчике?..

И долго после той встречи не было никого, целое мгновение, а быть может, всего только вечность. Лишь когда солнце поднялось ввысь и утомленное тело запросило отдыха, разлеглась впереди, словно подслушав просьбу, груда камней, отбросивших густую прохладную тень. И присел Феодосий, вытянув натруженные ноги. Оглядел царапины на ступнях. А когда поднял голову, встретился со внимательным взглядом темных пламенных глаз.

Подмяв под себя громадную глыбу, восседал против него огромного роста старик; некогда он был богатырем, но дряхлость взяла свое, и, окутанный волнами длинных, почти до пояса, изжелта-седых волос, походил он на ветхое, хоть и поражающее высотою дерево.

– Пришел? – пророкотало среди камней хрипло и звучно.

– Пришел, – кивнул Феодосий, ничего уже не ожидая. – Пришел. А знаешь ли, отче, для чего зван?

И усмехнулся. Откуда же знать и этому?

– Как не знать, – всколыхнулись кудрявые струи усов. – Никто не идет сюда иначе как за истиной. Да не всем дано добрести…

Словно светом озарило разум. Истина! Что она есть? и что есть грех? и грехом или истиной была Велюшка?.. а измена любви к ведьмачке – истина или грех?.. нет для истины «или», и в чем Истина?

– А ведаешь ли, отче?

– Нет. Но начало ее – Закон.

…и, уставший молчать, говорил старик: простота изначальна и справедлива, ибо основана на силе, подчиняющей слабость; но это не истина, это правота стихии и зверя, ибо несомненна. И лишь сомневаясь, человек становится не зверем, однако же и сомнения, превысив меру, возвращают его в стаю; нельзя постичь, не зная сомнений; нельзя достигнуть, сомневаясь всегда. Вот и положен в основу соединения простоты с силой, а силы с сомнением Закон…