Он видел, как они по трое приближаются, девушки{445} в зеленом, в розовом, в темно-красном, сплетаясь, per l’aer perso[85], в лиловом, в пурпурном, quella pacifica orifiamma[86] в золоте орифламмы, di rimirar fe piu ardenti[87]. Но я старик, кающийся, свинцовоногий, втемнонизу ночи: губы клубы: могила пленила.{446}
– Говорите лишь за себя, – сказал мистер О’Мэдден Берк.
Дж. Дж. О’Моллой со слабою улыбкою принял вызов.
– Дорогой Майлс, – проговорил он, отбрасывая свою сигарету, – вы сделали неверные выводы из моих слов. В настоящий момент на меня не возложена защита третьей профессии qua профессии{448}, но все же резвость ваших коркских ног{449} слишком заносит вас. Отчего нам не вспомнить Генри Граттана и Флуда или Демосфена или Эдмунда Берка?{450} Мы все знаем Игнатия Галлахера и его шефа из Чейплизода, Хармсуорта, издававшего желтые газетенки, а также и его американского кузена из помойного листка в стиле Бауэри, не говоря уж про «Новости Падди Келли»{451}, «Приключения Пью» и нашего недремлющего друга «Скиберинского орла». Зачем непременно вспоминать такого мастера адвокатских речей, как Уайтсайд?{452} Довлеет дневи газета его.
– Граттан и Флуд писали вот для этой самой газеты, – выкрикнул редактор ему в лицо. – Патриоты и добровольцы. А теперь вы где? Основана в 1763-м. Доктор Льюкас{453}. А кого сейчас можно сравнить с Джоном Филпотом Каррэном{454}? Тьфу!
– Ну что ж, – сказал Дж. Дж. О’Моллой, – вот, скажем, королевский адвокат Буш{455}.
– Буш? – повторил редактор. – Что же, согласен. Буш, я согласен. У него в крови это есть. Кендал Буш, то есть, я хочу сказать, Сеймур Буш.
– Он бы уже давно восседал в судьях, – сказал профессор, – если бы не… Ну ладно, не будем.
Дж. Дж. О’Моллой повернулся к Стивену и тихо, с расстановкой сказал:
– Я думаю, самая отточенная фраза, какую я слышал в жизни, вышла из уст Сеймура Буша. Слушалось дело о братоубийстве, то самое дело Чайлдса. Буш защищал его.
Кстати, как же он узнал это? Ведь он умер во сне. Или эту другую историю, про зверя с двумя спинами?{457}
– И какова же она была? – спросил профессор.
– Он говорил о принципе правосудия на основе доказательств, согласно римскому праву, – сказал О’Моллой. – Он противопоставлял его более древнему Моисееву закону{458}, lex talionis[89], и здесь напомнил про Моисея Микеланджело в Ватикане.{459}
– М-да.
– Несколько тщательно подобранных слов, – возвестил Ленехан. – Тишина!
Последовала пауза. Дж. Дж. О’Моллой извлек свой портсигар.
Напрасно замерли. Какая-нибудь ерунда.
Вестник задумчиво вынул спички и закурил сигару.
Позднее я часто думал{460}, оглядываясь назад, на эти странные дни, не это ли крохотное действие, столь само по себе пустое, это чирканье этой спички, определило впоследствии всю судьбу двух наших существований.
Дж. Дж. О’Моллой продолжал, оттеняя каждое слово:
– Он сказал о нем: это музыка, застывшая в мраморе, каменное изваяние, рогатое и устрашающее, божественное в человеческой форме, это вечный символ мудрости и прозрения, который достоин жить, если только достойно жить что-либо, исполненное воображением или рукою скульптора во мраморе, духовно преображенном и преображающем.
Его гибкая рука волнистым узором следила повтор и спад.
– Блестяще! – тотчас отозвался Майлс Кроуфорд.
– Божественное вдохновение, – промолвил мистер О’Мэдден Берк.
– А вам понравилось? – спросил Дж. Дж. О’Моллой у Стивена.
Стивен, плененный до глубины красотой языка и жеста, лишь молча покраснел. Он взял сигарету из раскрытого портсигара, и Дж. Дж. О’Моллой протянул портсигар Майлсу Кроуфорду. Ленехан, как и прежде, дал им прикурить, а потом уцепил трофей, говоря:
– Премногус благодаримус.
– Профессор Мэйдженнис{461} мне говорил про вас, – обратился О’Моллой к Стивену. – Скажите по правде, что вы думаете обо всей этой толпе герметистов, поэтов опалового безмолвия, с верховным мистом А. Э.? Все началось с этой дамы Блаватской.{462} Уж это была замысловатая штучка. В одном интервью, которое он дал какому-то янки{463}, А. Э. рассказывал, как вы однажды явились к нему чуть свет и стали допытываться о планах сознания. Мэйдженнис считает, что вы, должно быть, решили попросту разыграть А. Э. Он человек высочайшей нравственности, Мэйдженнис.
Говорил обо мне. Но что он сказал? Что он сказал? Что он сказал обо мне? Нет, не спрошу.
– Спасибо, – сказал профессор Макхью, отклоняя от себя портсигар. – Погодите минуту. Позвольте, я кое-что скажу. Прекраснейшим образцом ораторского искусства, какой я слышал, была речь Джона Ф. Тэйлора{464} на заседании университетского исторического общества. Сначала говорил судья Фицгиббон{465}, теперешний глава апелляционного суда, а обсуждали они нечто довольно новое по тем временам, эссе, где ратовалось за возрождение ирландского языка.
Он обернулся к Майлсу Кроуфорду и сказал:
– Вы ведь знаете Джеральда Фицгиббона, так что можете себе представить стиль его речи.
– По слухам, он заседает с Тимом Хили{466}, – вставил Дж. Дж. О’Моллой, – в административной комиссии колледжа Тринити.
– Он заседает с милым крошкой в детском нагрудничке, – сказал Майлс Кроуфорд. – Валяйте дальше. Ну и что?
– Прошу заметить, – продолжал профессор, – что это была речь опытного оратора, с безупречной дикцией, исполненная учтивого высокомерия и изливающая, не скажу чашу гнева, но скорей горделивое презрение к новому движению.{467} Тогда это было новым движением. Мы были слабы и, стало быть, ни на что не годны.
На мгновение он сомкнул свои тонкие длинные губы, но, стремясь продолжать, поднес широко отставленную руку к очкам и, коснувшись черной оправы подрагивающими пальцами, безымянным и большим, слегка передвинул фокус.
Нарочито будничным тоном он обратился к Дж. Дж. О’Моллою: