Л. - Все заключенные в тюрьмах, когда услышали набат, отлично знали, кому сочувствовать! Для тысячи людей переворот был спасительным чудом. У них ни малейших сомнений не было и не могло быть.
А. - Разумеется. Но это объяснилось тем, что им тоже было нечего терять: если б Робеспьер остался у власти, они погибли бы наверное; в случае же удачи восстания у них оставался шанс на спасение. Уж они-то не только ничего не понимали, но и ничего не знали: бьет набат, происходит что-то очень важное, но что именно(129)? Впрочем, я несколько преувеличил: если б я жил в 1794 году в Париже, то и я бы всячески приветствовал событие 9-го Термидора. Но лишь приняв во внимание все и стараясь отвлечься от моральной оценки людей, которые переворот совершили. Так, быть может, со временем придется думать и нашим соотечественникам, - не нам с вами: я дожить не надеюсь.
Л. - Революции не происходят ни по расписанию, ни по правилам морали. Но вы утверждаете, что все шло и вопреки здравому смыслу. Это весьма сомнительно.
А. - Заключительной случайностью был проливной дождь. О том, как он отразился на исходе борьбы, говорить было бы долго. Погода и вообще играла немалую роль в исторических событиях. Как бы то ни было, дело решилось. Победители без суда отправили на казнь больше ста побежденных. Среди них были сам диктатор, его ближайшие сотрудники, руководители Коммуны, были и никому неизвестные, вероятно даже ни в чем неповинные, члены муниципалитета. Это было в порядке вещей: термидорианцы углубляли революцию. Но вдруг, в один ли день или постепенно, хоть во всяком случае очень скоро, они решили, что их намеренье было совершенно другое: гораздо более выгодно, гораздо больше отвечает желаниям Франции - "положить конец террору". Они это почувствовали, - да и легко было почувствовать по почти всеобщему восторгу Парижа. Это было тем более удобно, что главные личные и политические враги ведь все были казнены 10-го и 11 Термидора. Мысль была - или казалась гениальной. Термидорианцы стали доказывать, что они всегда больше всего в мире любили свободу, больше всего в жизни ненавидели жестокость и тиранию, никогда террористами не были, они были самые мягкие гуманнейшие люди.
Л. - Очевидно, к этому и относится ваше замечание о перемене самооценки?
А. - Совершенно верно. На нашей памяти ее разительным примером был Муссолини... Кто первый произвел перемену самооценки в 1794 году, не берусь сказать. Скорее всего, Баррас. Может быть, это даже отвечало его "теоретическим построениям" Он любил повторять слова, приписываемые Кромвелю: "Никогда не поднимешься так высоко, как в тех случаях, когда не знаешь, куда идешь". Эти как будто бессмысленные слова иногда подтверждаются историей поразительно. Так и здесь: термидорианцы совершенно не знали, куда идут. Правда, даже наиболее удачливые из них "поднялись" не так уж высоко, но они спасли жизнь себе, женам, любовницам. Теперь им по существу нужны были главным образом деньги. Придумать идею им было не очень трудно.
Л. - Им нужна была власть.
А. - Это для них было одно и то же. Во все времена власть в трех четвертях случаев так или иначе обогащала властителей. "Так или иначе", т. е. более или менее - обычно менее - законными способами, от прямого казнокрадства и взяточничества до способов сравнительно утонченных. Много ли государственных людей, после долгой карьеры, умирает бедняками? Во Франции так было и при старом строе: Калонн, которого Людовик XVI пригласил для восстановления французских финансов, не имел наследственного состояния, но в бытность свою у власти, дарил любовницам коробки шоколада, в которых каждая конфета была обернута ассигнацией в тысячу ливров. Общественное мнение (о суде тут говорить не приходилось) было особенно снисходительно в этом отношении к военным. Генерал Моро (тоже наследственного состояния не имевший) купил, - кстати, именно у Барраса, когда тот опять обеднел, - замок Гробуа за полмиллиона франков. Напоолеон Ней сообщает, что победитель при Гогенлиндене присвоил себе восемь миллионов из сумм, отпущенных его армии(130). Тем не менее Моро считается чуть ли не самым бескорыстным из всех генералов того времени. Политический персонал первых лет революции (к несчастью, кроме Мирабо и Дантона) был действительно неподкупен в самом настоящем смысле слова. Но Баррас и Талльен и тут открыли новую эру... Повторяю, идея казалась гениальной, а для некоторых термидорианцев действительно такой и была. Однако не для всех. Другие жестоко ошиблись. Они, фигурально выражаясь, выиграли колоссальную ставку 9-го Термидора - и тотчас все проиграли! Недавнее прошлое стало понемногу раскапываться, выходило наружу все, что недавно делали эти новые гуманисты, выглянули на свет Божий спасшиеся жертвы, появились многочисленные свидетели, неотразимые письменные улики. Тут уж почти все определялось случаем. Он складывался благоприятно в пользу одних, чрезвычайно неблагоприятно против других. Цепи причинности были сходные, но не тождественные, и тянули они в совершенно разные стороны. Баррасу и Талльену повезло, да они и в самом деле за собой имели в прошлом меньше злодеяний (все познается по сравнению: по сравнению с каким-нибудь Каррье или Эроном любой злодей был небесным ангелом). Колло д'Эрбуа, напротив, потерпел крушение. Он скоро умер в Кайенской ссылке по-видимому, в бессознательном состоянии, выпив залпом бутылку рома. К Фуше счастье пришло не скоро. Он был хитрее и проницательнее других - и он сам себя перехитрил. Уж если поворот, то лучше быстрый и сразу на все 180 градусов. Фуше, очевидно, тотчас понял, что во Франции общее отвращение от Робеспьера может превратиться в общее отвращение от революционеров. Если правительство начнет уж слишком праветь, то это может плохо кончиться для людей с неприятным прошлым и в особенности для него самого. Разумеется, как все, Фуше уверял, что постоянно боролся с Робеспьером, что не мог слышать его имени, что боготворил права человека и гражданина; но с другой стороны, он еще заигрывал с левыми, - мало ли как события сложатся завтра? Он сстарался застраховаться во все стороны - и не застраховался ни в одну: избежал каторги чудом, тем более, что травили его тогда все, от не казненных монтаньяров до эмигрантской печати. Топил его и товарищ по заговору Талльен, сразу метнувшийся вправо; каким-то образом было молчаливо признано, что он всегда был добрейший человек и покровитель угнетенных. Баррас тоже ровно ничего не имел против того, чтобы бывшего лионского проконсула отправили куда-либо подальше, а ему, бывшему марсельскому проконсулу, напротив, достались власть, деньги, радости жизни. Были раскопаны доклады Фуше из Лиона. На свою беду, будущий герцог Отрантский говорил в них, что надо "шагать по трупам" и многое другое в том же роде. Он говорил о себе даже больше того, что делал (хотя и делал совершенно достаточно): кто же мог предвидеть, в чьих руках со временем окажутся эти доклады и как они будут приняты? Фуше оправдывался как умел, взваливал Лионские грешки на Колло д'Эрбуа, напоминал о тех добрых делах, которые действительно за ним числились (человек он был все-таки и предусмотрительный), ссылался на "фатальность обстоятельств", "la fatalite des circonstances": он в семинарии изучал риторику и очень любил разные такие формулы; еще в Лионе, казня сотни людей, много говорил о "всеобщем счастье потомства", - злополучная "любовь к дальнему" в политикке пошла, кажется, от него и от Колло. Союзников же искал самых разных, от коммуниста Бабефа до роялистов. Главное же, он отлично знал биографию всех видных политических деятелей и об очень многих, даже считавшихся весьма почтенными, мог кое-что рассказать: либо об их еще недавнем отношении к тому, что он проделывал в Лионе, либо об их собственных ничем не лучших злодеяниях в других местах. Лионская делегация приехала в Париж, чтобы сообщить Конвенту о делах Фуше и Колло д'Эрбуа: массовые расстрелы, разрушения в городе, обращенные в развалины дома. Фуше оправдывался как умел: да, конечно, в этом много правды, - но это ведь делал Колло, один Колло, он же, Фуше, только выручал людей, вот выручил ведь таких-то, да и домов разрушено не более сорока, и то преимущественно ради украшения города! - и потом, надо же сказать откровенно, ведь сам Конвент приказал за контрреволюцию снести Лион(131) с лица земли. Жозеф ле Бон, еще худший палач, чем Колло д'Эрбуа, но в отличие от него, сочетавший в себе, а 1а Робеспьер, многие черты зверя с немногими чертами праведника, был через некоторое время после 9-го Термидора приговорен к смертной казни. Когда на него перед отправкой на эшафот надевали "красную рубаху отцеубийцы", он попросил передать ее на память Конвенту: "Я только исполнял его приказания". Нельзя отрицать, что в этом была немалая доля правды: хотя в Конвенте было много достойных и почтенных людей, он иногда единогласно благословлял самые ужасные дела. Благословлял потому, что был запуган. Но и проконсулы их проделывали порою тоже потому, что были запуганы. Обо всем этом прямо говорить после Термидора не приходилось, но на это намекалось в частном порядке. Председательствовал в Конвенте от 1-го до 15 плювиоза Ровер, с негодованием "заклеймивший" лионские зверства. Этот сын трактирщика, купивший себе задолго до революции титул маркиза, был в свое время крайним роялистом, потом голосовал за казнь короля, участвовал в расправе с жирондистами, устраивал в провинции зверства; но, так сказать, направление его зверств было другое и оно после 9-го Термидора вызывало гораздо меньше негодования (вот как дело в Катынском лесу, или Соловки, или Колыма вызывали на западе в свое время много меньше негодования, чем теперь). В ответ на сыпавшиеся против него обвинения, Фуше проявил много изобретательности. Не он один, конечно. О последовавших за 9-ым Термидора месяцах общего благородного негодования против Робеспьера трудно вообще читать без отвращения: столь многое тут насквозь пропитано ложью, бесстыдством, доносами, контрдоносами, шантажом, контршантажом, - с единственной целью у каждого обелить самого себя. В конце концов, Фуше подпал под амнистию. Он удалился, по собственным словам, "на лоно природы" ("dans le sein de la nature"). Впрочем, в точности, кажется, неизвестно, куда именно он удалился, и что делал в течение ближайших лет. Позднее Фуше выплыл в качестве мелкого полицейского шпиона у Барраса(132), с которым кое-как наладил опять сносные отношения (можно себе представить, что оба. они думали друг о друге). Дальнейшая его карьера достаточно известна: Наполеон считал его мерзавцем из мерзавцев, - но он считал мерзавцами почти всех политических деятелей и был довольно к этому равнодушен, лишь бы человек был полезен. При нем Фуше стал министром, герцогом Отрантским и богачом. Он оставил пятнадцать миллионов франков и, если верить Баррасу, огорчением дней славы министра было то, что Талейран нажил шестьдесят миллионов.