А. - И в той же "Республике" - божественное начало седьмой части, знаменитый образ пещеры и теней... Вы совершенно правильно отметили связь Платоновских проблем с проблемами Достоевского. Я сделаю еще шаг дальше: с ними и случилось одно и то же. Платон переменил аксиоматику на протяжении одной книги. Достоевский тоже ее переменил, но ему для этого понадобилось несколько произведений: "Записки из Мертвого Дома", быть может лучшая из его книг, одна из гуманнейших в мировой литературе. А затем "Записки из Подполья"!..

Л. - Разумеется, и "Горгий", как все другие диалоги, кончается полной победой Сократа. Но эту книгу просто нельзя перевести на простой язык жизненной правды. Гитлер и Муссолини едва ли согласились бы с тем, что они были всего счастливее в 1945 году, когда приближались к каре.

А. - Я готов согласиться с вами в том, что Платон, присоединив идеи счастья к принципу красоты-добра, сам несколько поколебал этот принцип. Конечно, человек, всю жизнь верой и правдой ему служивший, может быть очень несчастен: например, если он болен мучительной, неизлечимой, мешающей работе болезнью, если смерть унесла у него самого близкого человека и он не верит в загробную жизнь, также во многих других случаях. В течение 19-го столетия комментаторы Платона могли бы отводить, как невозможную и потому неубедительную крайность, пример Полла: пытки, выжигание глаз и т. д. Теперь мы этого отвода сделать не можем: слишком много в разных камерах Гиммлера, в застенках Г. П. У., погибло людей, которые ни к какой тирании не стремились, а иногда как могли служили идее красоты-добра или чему-либо сходному. Их, вероятно, тоже было бы нелегко убедить, что они гораздо менее несчастны, чем их палачи: из бывших тружеников Гестапо ведь и теперь девять десятых живут на свободе и пьют пиво в мюнхенских и других ресторанах; еще лучше устроились тайные и явные чекисты, - с большинством из них тоже ничего особенно худого случиться не может и не случится (кроме, разумеется, Платоновской кары). Да, вы правы: вопросы о счастье и пользе мы можем тут оставить в стороне. Платон во всяком случае напрасно пытался доказать то, что доказать невозможно: идея недоказуемости аксиом (не говоря уже об их условности) вообще была чужда грекам до Эвклида. Платон не дал определения красоты-добра. В "Кратиле" Гермоген задает Сократу тот вопрос, который мне задаете о красоте и добре вы: "А что же это такое?". Сократ отвечает: "Понять это всего труднее"(150). В "Пире" Сократ говорит - повторяю, как бы о чем-то всем известном, - что красота от добра неотделима(151). И, наконец, в той же "Республике", в которой, как вы указали, есть мысли, оправдывающие действия немецких национал-социалистов, Сократ говорит Глаукону: "На последних пределах достижимого мира находится идея добра. Заметить ее трудно, но нельзя видеть ее, не заключив, что она-то и есть причина всего того, что есть прекрасного и хорошего. В видимом мире она создает свет и дающее его светило. В невидимом мире она дает доброту и мудрость. Поэтому к ней и надо возвращаться взором, чтобы мудро вести частные и общественные дела". "Я, как могу, разделяю твое мнение", - отвечает Глаукон. -. "Тогда пойми же, - говорит Сократ, - и перестань удивляться тому, что люди, достигшие этой высоты, не желают заниматься человеческими делами, что их вечно тянет к высшей сфере"(152). Как видите, Сократ ничего не "определяет". Если вам необходимы определения, то вы их найдете в любом немецком курсе философии, найдете там das Natur-Schne, das Kunst-Schne, das Formal-Sehne, das ber-haupt-Gute, das Sittlich-Gute, и т. д. Греки были не так основательны, как немцы. Хризипп, например, говорит о "красивом течении жизни"(153) мудреца, не поясняя ни того, что такое красивое течение жизни, ни что такое мудрец. Если не ошибаюсь, Плотин был последним из классиков, следовавшим учению о Красоте-Добре. Он, правда, пользуется выражением, которое обычно переводят словами "трансцедентная красота"(154). "Душа, говорит Плотин, - познает красоту при помощи особой своей способности, которой надлежит ведать тем, что касается прекрасного"(155). В этих словах собственно полный отказ от определения. Да Плотин и прямо повторяет слова "красота-добро". То же самое в Платоновском "Федре": "божественное - то, что прекрасно, мудро и хорошо или приближается к этим свойствам". Все это сводится к попыткам несколько отодвинуть ту точку, где начинается недоказуемое и неопределимое.

Л. - Вы не нашли определения красоты у древних, но свет не сошелся на них клином. Ведь кое-что было и между Платоном и участниками Лундского конгресса. В частности же, определений было бы довольно естественно искать у трех великих философов 17-го столетия. До их времени создалось несравненное искусство Возрождения, - было о чем судить. Декарт и Лейбниц были вдобавок "обязаны" дать определения, как математики, а Спиноза, как создатель системы, строившейся по образцу геометрии Эвклида, при помощи определении и теорем.

А. - У них, однако, нет и того, что дали греки. По случайности, эти три мыслителя, в особенности второй и третий, были не очень восприимчивы к искусству. У Декарта идея красоты, без определений, проскальзывает именно в его чисто-научных трудах. Спинозе и Лейбницу она чужда. Впрочем, в "Этике" есть, пожалуй, и определение, - странное, почти "физиологическое": "Если представляющиеся нашим глазам предметы вызывают в нервах движение, способствующее здоровью, мы называем их красивыми, а в случае обратного безобразными". Он говорит там же: "Люди предпочитают порядок беспорядку, как если бы порядок соответствовал чему-либо реальному в природе. Поэтому они говорят, что Бог создал вещи в порядке. Тем самым они, сами того не замечая, приписывают Богу воображение, - если только, по случайности, они не утверждают, что Бог, предвидя воображение людей, расположил все так, чтобы они могли бы все вообразить с наибольшей легкостью. Их, конечно, не остановит тот факт, что бесконечное число вещей далеко превосходит наше воображение и что великое их множество его подавляет, вследствие его слабости". Кажется, единственный раз в жизни Спиноза тут добавляет слова, его стилю вообще не свойственные: "Но довольно об этом предмете"(156). Жаль, что довольно: мы послушали бы еще! Гуго Боксель в письме к Спинозе высказался за существование привидений, "так как их существование нужно для красоты и совершенства мира". Довод был во всяком случае изобретательный. Однако, Спинозе он, по-видимому, показался просто глупым. Он ответил, что привидения едва ли очень увеличили бы красоты мира, - чем они были бы лучше разных выдуманных чудовищ, центавров, сатиров, грифонов? Но тут же - опять неожиданно - Спиноза добавил несколько слов о красоте вообще: "Самая прекрасная рука покажется отвратительной, если на нее посмотреть через микроскоп. Некоторые предметы на расстоянии прекрасны, а вблизи уродливы. Сами же по себе и в отношении к Богу, вещи не уродливы и не прекрасны. Поэтому тот, кто говорит, что Бог сотворил мир для того, чтобы он был прекрасным, должен признать одно из двух: либо Бог создал мир ради удовольствия и зрительных свойств людей, либо Он создал удовольствие и зрительные свойства людей ради мира"(157). В другом месте, в своей мрачной 39-ой теореме третьей книги, в теореме о ненависти, он чуть ли не из нее, из ненависти, выводит и понятие добра: "Тот, кто кого-либо ненавидит, старается сделать ему зло, если только не опасается, что от этого произойдет большее зло для него самого. Наоборот, если кто кого любит, он старается сделать тому добро под тем же условием"...